Спящие от печали (сборник)
Шрифт:
– Пусть – я. Пусть же и в этот раз обновлю нужник – я!
А студенты смеялись ему вслед, требуя продолженья:
– …Ибо!
И внимательно слушали потом суровое, долгое рассужденье старика, глухо доносящееся из-за толя:
– …ибо кому-то предопределено судьбою быть – пионэром! Во всём! На любом поприще. В том числе, соответственно, и – на бытовом… Ибо всё достойное слагается в мире – из соответствий!.. А из несоответствий – слагается одно лишь уродство, нежизнеспособное в принципе!..
Вернувшись, Учёный смирно сидел за «столом», опустив ноги в канаву,
По утрам над кромкой степи, ещё не проснувшейся, ещё дремлющей под холодными густыми тенями, ещё сумрачной и по-ночному тихой, поднимался огненный спрут солнца. Дрожащие, ликующие, сливающиеся в единое сиянье щупальца его разрастались с каждым мигом – и выгорала вокруг фиолетовость утреннего неба. Лишь в самой вышине долго ещё просвечивал воздух запредельной космической синевой, просвечивал едва ли не до полудня.
Но выгорал добела зенит, когда ликующее светило, разрастаясь, достигало середины небесного пути, и тогда всё небо, почти до самого горизонта, становилось одним сплошным текучим огнём. И под этим огнём двигались на Белой горе маленькие фигуры девушек и парней, хозяйничающих на могильнике и явившихся невесть откуда через тысячелетья, в которые мало кто забредал сюда. Они долбили тяжёлыми кирками, вспыхивающими на взмахе, спекшиеся пласты мела и глины, – весёлые, обожжённые солнцем люди.
Светилу открывались тёмные могильные пятна под чисто снятыми курганами, резко выделяющиеся на белой земле горы. Тогда молодой народ суетился пуще, бегал и ползал с разлинованными рейками, делая свои замеры и отчего-то волнуясь. Щёлкал фотоаппарат, жужжала кинокамера, запечатлевая выравниваемую всякий раз и выметаемую дочиста площадку, с каждым новым снятым слоем становящуюся глубже и глубже…
Шестеро городских девушек работали в светлых панамах и в одних только купальных костюмах. И им совсем не стыдно было того, что чужие взгляды касаются их тел – то, что должно было открываться взгляду лишь одного, открывалось взглядам многих.
Мария, повязанная платком, тоже старалась смотреть без смущенья на их полуобнажённые, влажные от пота, шелушащиеся тела – глаза не подчинялись ей и норовили помимо воли задержаться на мелких комьях грунта, отлетающих под тупыми ударами кирки. А на соседних курганах распрямлялись при взмахе и разбивали спёкшуюся почву парни в плавках, и красные их спины овевал синий ветер.
– Грунт одиннадцатой категории! – с гордостью провозглашал Учёный, появляясь то тут, то там в своей трухлявой остроконечной шляпе из редкой соломы. – Это вам – не огородная грядка! Осторожней. Важней всего – керамика, керамика, керамика. Древний битый горшок куда красноречивей золота! Он рассказывает об эпохе точнее металла. Глядим в оба, ибо!..
– В оба, ибо, – послушно соглашались студенты.
И Учёный в обвислом трико убегал трусцой к другому кургану, быстро
Когда же расплавившееся за день и растекшееся по краю земли солнце, убывая, оставляло лишь нежное алое свечение гаснущих небес, когда печальный полынный запах сгущался понемногу над медленно остывающей степью, когда дежурные ещё гремели и стучали алюминиевыми мисками у самодельной печи, парни и девушки уходили за низкие холмы. И с наступлением темноты яснее становились шелесты, шорохи, тихий смех и шёпот, словно ни у кого из них не было кровавых мозолей на ладонях и словно плечи их не болели от солнца и работы. И Белая гора светилась под луной, в трёх километрах от объятий, поцелуев, и глядела в близкие звёзды тёмными ямами вскрытых погребений.
Однажды к Марии, сидящей на холме и слушающей издали песни парней, которым не с кем было удаляться в темноту от низкого дымного костра, подошёл Павел. И она вспомнила сразу постыдное: про себя – и Баршина. Спина её тоскливо выпрямилась.
– Пойдём погуляем, Мария, – сказал Павел.
Она подняла глаза. Время шло, а она ещё не верила его словам. Но Павел подошёл к ней в полутьме и легко сказал их, присаживаясь рядом и отбрасывая сломленную с куста ветку.
Он коснулся её запястья – прикосновение было долгим и осторожным:
– Пойдём погуляем, Мария.
Совсем рядом она видела внимательные и спокойные его глаза, и нашла в себе силы улыбнуться, но улыбнулась неуверенно; огромное расстоянье пролегало меж ними, и непонятно было, в чём измеряется оно – в годах, километрах, веках… Слишком огромное для того, чтобы можно было не усомниться, что именно он станет отцом её детей когда-нибудь. Достанет ли у него сил и охоты пройти это расстоянье навстречу к ней… Мария усмехнулась. Ведь без этого всё, что случится с ними, будет лишь скорым подобьем того, что могло бы быть. Малым и скомканным, полуразрушенным подобьем – великого.
«Нет», – молчала Мария.
Но думала: «Могло бы быть, могло бы быть…»
Стали слышнее шорохи травы, оживающей в ночной прохладе.
– …А я давно искал такую, И не больше – и не меньше, А я давно искал такую… —пели у низкого костра ребята, сидящие плечом к плечу, и грустно раскачивались в такт песне.
– Я не нравлюсь тебе? – спросил он, отстраняясь.
Мария, вдруг озябнув, сказала единственное, что могла она сказать вопреки очевидному:
– Нет.
Он не поверил ей. И чтобы не продолжать разговора, Мария поднялась и пошла к низкому дымному пламени костра. Он окликнул её, – негромко и не сразу, – и на оклик этот что-то ликующе отозвалось в душе. И, оборвавшись, заболело.
Павел не заговаривал больше в этот вечер, хотя сидел у костра совсем рядом. Но на следующий остановил Марию недалеко от палатки. Он сказал гораздо более неумело, чем всегда:
– Знаешь, а мне понравилось… Ты сказала вчера, что я тебе… не нравлюсь. Мне понравилось, что ты так сказала.