Спящие от печали (сборник)
Шрифт:
Которы про Клавку бают, из домов-то крайних потихоньку видали: качалась вроде – в контору-то из балки одна шла. В фуфайке да в шале через поле шла – за сердце, бают, держалась. Уж на стрельбу-то – не оборачивалась… Да на красной тряпке и повесилась-удавилась. Какой-то краснай сатин, что ль, у них там, в конторе, лежал? Вот вроде у матерьи какой-то она край длиннай оторвала – да верёвку-то себе красну на горло и свила. Так люди-то бают…
А их похоронить – и то из балки не отдали. Родным – не отдали. Так оне до сей поры гуртом зарыты, без гробов – в земле одной,
И нам ба, Лунёвым, там – всем мужикам лежать! В балке. Да. В Харитоновой. Лежать ба. Если б дом-от не сгорел… А оне, видишь: по хорошим домам с винтовкими шли…
Ну: и полсела тут жа на подводы посажали, токо-токо развиднелось… С детями, стариками, с бабёнкими. У кого дома получше были… А брать – вот что с собой в руках унесёшь: больше не полагатся.
В Сибирь да в киргизы на смерть повезли. Там на снег голай кинули – в глуши в самой, где жилья живого на сто вёрст, бают, нету… Вот и живи с детями на снегу, как хошь: по-волчьему…
Иван-то Исав на другой день из лесу пришёл, а тут уж – никакой родни. И ни семьи, ни жоны. Этих – расстреляли, тех – в киргизы угнали-увезли. Оне тама все и перемёрли. Матрёна-то ёво, она ведь слабенька-светленька была. Мало, наверно, и мучилась. Светленька-слабенька. Как синичка…
Вот он, Иван, тогда из лесу пришёл, да сразу и скрылси. И то что уехал! Скрывалси да скиталси потом сколь годов. Иван Исав. Без угла, без пачпорта. То к грузчикам где прибъётся, а то нужники чистить подрядится. Скрывалси…
А оттудова ведь никто, считай, не возвернулси! Из киргизов. Перемёрли подчистую все почти что… И вот от чово мы ищё спаслись… Пожаром, знашь, опять спаслись…
А не пошеница если ба зарыта, не семь ба пудов – мы ба и перву зиму не пережили! Так-то, знашь, с голоду двоех девчоночков своех уж во вторую зиму токо похоронили-зарыли. Нине – третий доходил. А Зиночке года не было. И вот Зиночка-то была – беленька в кудерках, да как кукла – пригоженька больно. И в гробике-то лежала махонька – как игрушешна-фарфорова.
Гробик со двора выносим – март как раз холоднай был. Марток, надёвай трое порток… А Дуняша четырёхлетня голодна за гробиком-то бежит да ручонку сё тянет:
– Зачем вы её, как Ниночку нашу, в яму закопать хотите? Чай, оставьте её мне!.. Отдайте лучше мне, я с ней играть буду. А то у меня кукла уж стара-чумаза. Не уносите!.. – просит.
Просит, да за полы дёргат, то Надёнку, а то меня:
– Не нады – не зарывайте. Мне играть оставьте… Я её, Зиночку, беречь буду. Я не запачкыю!..
А Вахорка Вашкин к лету уж в бане-то помер – про Жучку-то говорил, на пищалке играл… Вот, все младенчики наши, Лунёвы, под однем крестом большим вместе и лежат. Томкины – Лушенька семилетня, Коля-мальчик, года три ёму некак было. Ивановы дети все, уж большеньки – Павел, да Ваня, да Васенька. И Вашкины трое: Яшенька – да Вахорка с Марусенькой. Тама все…
А Дуняша у нас, она уж тяжельше всех помирала. И под саму осень. Во вторую голодовку. Это – когда маманька от голоду
– Ай уж корочки – и то мне нету?
Да опять, рукой-то сё – качат-тянется:
– …Чай уж корочку одну где-небудь – найдите мне!.. Одной-то корочки маненькой – ай уж не найдёте?
Корочку просила… Мальчик маненькай, Паня наш, помирал – молчал. В потолок токо глядел-молчал. Как взрослай… А она – просила. Дуняша… Вот, и оне там – под большэм крестом…
Тятенька тожа – тижало отходил: ноги у нёво как брёвны от водянки сделались. Он и не ложилси. И день сидел, и ночь сидел… А мерещилось ёму – быдто гречневой кашей пахнет.
– Вон, – баит, – как из конторы ихой кашей-то тянет. Это ведь оне гречку нашу варют, едят её тама. Котору из ларя увозили… Нашу гречку едят…
Так одно и то же говорил-сидел.
Вот. Дом-от строил для всех – рази думал, что и гроба деревянного ёму – уж не сколотют? Да…
А Томка позжей отошёл. В лесу. Липову кору грыз, на снегу лежал… В садах во всех людями уж объедены деревьи были – белы стояли как скелеты! Сады. Без коры в Лунёве стояли – деревьи все… Вот, в лес уполз. Томка-то наш. На снегу помер, уж на себя не похожай… Как ёму кокурки-то маманькины снились, чай. Голодному. В смертном-то часе, на снегу… Которы она ёму в карманы сё совала – кокурки да ранетки маманькины…
И, помню, тихо вот больно было. Какея тут куры-петухи? Кошек-то, собак давно всех переели… Тихо… Токо, весной уж, песок под ногами – вот ведь как громко скрипит! Как в чей двор по дорожке-то заходишь… Двери – нараспашку везде, окны – нараспашку. К шабрам-то в горницу ступил, а тама Сашина подружка, девочка на столе положена – лежит. Покойница маненька. Одна, незнай сколь время, в дому лежит… И мать, что ль, ей руки-то на груде сложила, ай кто? Взрослых-то, по дому видать, давно уж тама нет. Один сквозняк пустой над ней, девчоночкой, ходит. Да… Ветер… Ставенка плохая скрипит, качатся… Давно уж, видать, девчоночка-то – одна. И день лежит, и ночь – одна в дому на столе лежит…
Могилы тогда общи были, открыты: их и не зарывали. Копать да зарывать, знашь, некому… А так уж, клали да клали, покойников. Землёй прикидывали чуток.
Иван у нас в мазанке помер – один в лесу, в сторожке, помирать боялси: к нам пришёл. Дарью после детей уж похоронил, да с могилков к нам и пришёл. Как старай старик стал… И не калякал, а так – на лавку сразу лёг. Сё лежал… И Шуроньку нашу – я туда уложил: в могилу общу.
Надёнка-то баит:
– Шуроньку что-то давно не видать. Сходил ба, Василий, через огород-от. Я уж до бани к ней сама не дойду: голова больно кружится…