Спящие от печали (сборник)
Шрифт:
Нет. Солдат из Самары приказом нагнали, как саранчи: видимо-невидимо. Лари с гречкой да пошоном, где токо по сеням-чуланам в избах-в домах стояли, большея-маненьки – их до дна, все как есть, и то опорожнили. Упал-намочены… Да в зиму, знашь!..
И хорошо ище, закопаны были семь пудов пошеницы! А где? Тятенька-то наладилси пошеничку закопать про чорнай самай день в сарае сенном. Уж всем ясней ясного было: дешевизна – перед дороговизной, а дороговизна – перед бедой! Запас чини!.. И он собиралси – в сарае. А маманька-то Овдокея – нет:
– Здеся, – баит, – яму копай! На самым на виду.
Да под воротыми прям – место-то указала! На тропе. Под стопой! Как во двор шагнёшь, тута.
Тятенька удивилси больно, знашь. А потом её и послушал, маманьку Овдокею.
Ну и что ты думашь? Изымать-то как опять, в которай уж раз, пришли – первым делом весь сенной сарай штыками своеми истыкали. Где штык легко сам в землю пошёл, щас там оне копают, бёгут.
И вот, все пять семей наши во дворе стоят. И с груднэми на руках – все снохи-то стоят. Маманька Овдокея теперь про робяток-то и спрашиват:
– А их чем в зиму кормить? Всё ведь вы уж заграбастали! Пустэя мы! Ай нам помирать? Ай уж на вас и креста нету?
– Креста на нас – нету! – старшай-то, стрижена губа, инда огрызнулси: окрысилси, знашь. – Не надейси!.. Нет ёво на нас – и не будет!
Маманька и замолчала: оне и не христианы пришли, а незнай уж кто, какой веры… И по подловке лазиют, и в тороне на карачках ползыют, и в огороде землю – тыкают. И уж видать их сразу: чай, оне по самарской-то депеше – воробья в поле замотают!..
Ну, излазили всё вдоль да поперёк. А нет, не уходют. Мнутся-трутся. И старшай-то, знашь, стрижена губа – скоблёна борода, баит:
– Погодите! Не может того быть, чтоб в такем крепким хозяйстве зерно ба от властей не спрятали ба. Ищите лучше!
И к детишкам сё к нашим подойдёт, да рядом на корточки поближе и подсаживатся:
– Где пошеничку тятька ваш спрятал? Кто нам скажет, тот молодец умнай! Тому револьверт подержать вот этот вот дам! Ну-ка, кто первай?
У взрослых, у большэх, и сердце, знашь сё оборвётся.
Ну, робятки – все уж научены:
– Не знам ничово! – утвечают. – Не наше дело.
А Вашкин Вахорка, маненькай-пятилетняй, в сторонке стоит да пищалкой пищит. Играт, знашь. Старшай-то, губа стрижена, щас же – к нёму:
– Эх! Как ты хорошо на пищалке играшь! Вот ты, наверно, всех лучше и знашь, где зерно-то. Скажи-ка мне скорея! Где оно?
А Вахорка – ёму:
– У Жучки под хвостом! – баит.
Да и дальше играт-пищит.
Мы все, как есть, обмерли-обомлели. Шуронька-то, мать, стоит – не дышит. Сама белёхонька сделалась, как саван, инда вёснушки все подчернели. Не дышит-не шелохнется.
А старшай, гололицай, рукой махат-досадыват: незнай чово робёнок городит! Да опять:
– Ты мне по правде скажи! – пищалку-то у нёво из роту выдёргыват. – На-ка тебе за это револьверт, подержи маненько!
А Вахорка – не больно: сызнова – за пищалку свою. Уж мы
– Со слезами будут уговаривать, плакать будут – давать: «Чай уж возьми добра нашего задарма!» А ты плачь – да не бери! Плачь, да не бери дармового! …Свяжисси – не рад будешь.
Ну, Вахорка на револьверт чужой, знашь, и не глядит. Сызнова пищит-играт.
– Да ты, наверно, глупай. Голова-то у тебя – не роботат! – уж нарошно Вахорку нашего приежжий-то злит-раздразниват. – Не помнишь, где зерно!
А он:
– …У Жучки под хвостом! – баит, да опять отворачиватся-пищит.
Ну, тот с досады-то и плюнул:
– Айдате! Дома у них нет ничово. Эт уж где-небудь в другем месте спрятано. Ну, мы выследим, сё одно отымем! А за укрывательство – судом расстрелям! – баит.
Да и провалились всем гамузом. Со двора-то с нашего.
Мы, ни живы ни мёртвы, вороты скорей заперли:
– …Вахорк! Да зачем жа ты им открылси? А если ба оне догадались-дозеврились?
Собака, знашь, наша – Жучка на тем месте у ворот и сидела. Вот Вахорка-то и твердил. Утямилси: у Жучки под хвостом… Чай, потом уж – смеялись. После время.
И оставили нам на пять семей одну-разъедину токо коровёнку – как на один, посчитали, дом. А и на ту уж корму-то нету: всё сено отняли. В сарае – былки единой, и той не найдёшь. Не найдёшь-не подцепишь. И ползимы мы кой-как перебились: корову нашу – под нож. Да пошеничку выкапывали – с лебедой мешали-тёрли, с древесной корой. Ну что там её, пошеницы, – сто двенадцать килограмм по нынешнему, на эдаку ораву! Да мужики-то – больно рослы, знашь, здоровы. Нас ведь и не накормишь…
Вот, золотишко всё бабье когда из дому и разлетелось! Дарья в Сызран ездила. На одне чье-нибудь серёжки – кусок сала привезёт. А на колечко какое чьё обручально – буханку хлеба выменят.
Ну, кто-то ёво щас, поди-кось, носит, золотишко-то лунёвско. Каке-то бабы чужэя – на пальцы да в уши надёвают, чай. Перед зеркалом-то стоят, крутются в нём…
А у Надёнки осталси один токо перстенёк. Оловяннай, простенькай. Которай я ей ище в парнишках, не больно взрослай, на ярманке купил, с синеньким-то глазком… Оловяннай-копеешнай – никому уж не нужнай. Ёво один, оловяннай, не проешь и не продашь… Он токо осталси. Да.
И хорошо, маманька Овдокея, словечка никому не сказала, а сама узолки маненьки с просом, по фунту – по два, втихомолку рассовала-успела! То в стары валенки, то в сапоги рваны, которы в мазанке лежат, то в карманы-в польты, то в подкладки какея. Их и набралось, маненьких-то узолков потом, пуда три никак!.. Глядишь, бывало – в дому шаром покати! А маманька – сё одно: кажному просяной каши ложки по две и положит!
…Помирать-то мы, Лунёвы, уж потом, позжее стали. Ну, эту зиму, чуть живэя, а кой-как – иззимовали…