Спящие от печали (сборник)
Шрифт:
– Синий час, – сказала Нюрочка, засмотревшись в окно. – Ветер стих… Синий час наступил.
– Чего-о-о? – озадаченно протянул он.
– Глубокие сумерки, – объяснила Нюрочка. – Час взаимопроникновения миров… Он быстро проходит… Это когда растворяется граница между миром живых и миром мёртвых: миром теней… Сейчас живые и мёртвые находятся рядом.
Парнишка помолчал, соображая.
– …А триперными я их обозвал – за дело, – всё же уточнил он, мрачнея. – Не просто так. С малолетками дорожными они ходят. Потом чешутся, как блохастые.
– Вы все из техникума? –
– Ну. Сначала это фазанка была – ФЗУ. Фабрично-заводское, значит. Потом – ПТО: производственно-техническое… А сейчас – техникум. Говорят, в колледж переименуют, с осени! А может, и нет… Когда мы поступили, нам даже старую форму выдали, со склада. Ватные куртки, толстые, а на пуговицах – буквы были: «ПТО»… Но мы пуговицы бритвой срезали. Сразу! Чтоб никто не дразнил. А так – дразнят: «Пидерас-Тепло-Одетый»… У нас один баклан не знал. Вырядился – и в новом домой попёрся! С буквами. Через все Столбцы… Вот угар был… У нас таких весёлых шуток много! Рассказать?
– Нет.
– А то бы я рассказал, – вздохнул парнишка с сожалением.
И озаботился:
– Слушай, мне на двор надо. Уже давно. Вспотел терпеть… Схожу? Не возражаешь?
Нюрочка кивнула, щёлкнула выключателем и ушла в боковую свою комнату. Она легла на койку, не снимая халата, и сразу прикрыла глаза ладонями – сквозь щели перегородки пробивался электрический свет, отчего под веками возникала, подрагивала, рябила неприятная радуга. Потом Нюрочка вытерла влагу в углах глаз. И радуга пропала.
Этой весною за нею опять не пришёл тот – понимающий всё без слов… Не пришёл в последний раз. Он уступил её – этому: приземистому, с разбитыми губами… В мешковатых штанах с пятнами мазута.
Вскоре звякнула щеколда – там вернулся парнишка. Покашливая, он запер дверь. Через минуту на кухне щёлкнул выключатель. Во всём доме стало темно и тихо, и ночная скука – в углах, под койкой, за шкафом, – скапливалась ощутимо. Люди иногда уходили из этого дома насовсем – поочерёдно, а скука оставалась, притворяясь днями, что её нет, и старилась – вместе с неприметно оседающими стенами, с рассыхающимися половицами и дверьми. Но перед окончательным уходом каждого домочадца скука уплотнялась ощутимо. Скапливаясь по тёмным углам, она готовилась занять пространство уходящего. А расползалась – перед самым чьим-то уходом… И Нюрочке уже было ясно, что с парнишкой придётся ей жить всю долгую жизнь – где-то, не здесь. И она будет верна ему одному, всхлипывала Нюрочка едва слышно, спрятав голову под подушку. А тому – чуткому, – лучше потом не появляться на её пути…
Того – она ненавидела теперь за всё: за пустое своё ожиданье, за благополучную его нерасторопность, давно уж смертельную для неё. За то, что он предпочёл оставаться бесконечно долго – без неё, в своём умном мире, где тепло от всепонимающей вечной ласки… За то, что даже сегодня пришёл – не он…
За эти свои слёзы обречённости – она будет мстить – бессмысленно, безжалостно, безостановочно – тому, промедлившему преступно, если только он объявится когда-нибудь, потом, со своей неземной любовью.
Чтобы Нюрочка себя не погубила, этот парнишка обязан жить долго. С нею одной, верной ему одному, тихонько всхлипывала она.
…Нет, парнишка не должен помирать рано. Он должен жить всегда. При ней – только дольше неё.
– Сигарет нету? – спросил парнишка через время, ворочаясь за перегородкой. – Отец твой что, не курит?
– В Россию он уехал. Три года назад, место искать, – ответила Нюрочка с неохотой, сдвинув подушку в сторону. – Мачеха Маринка говорит: сгинул… Сейчас многие люди там погибают. Без всяких вестей.
– Это – смотря какая у него специальность, – рассудительно заметил парнишка. – Вот с нашей – не пропадёшь.
– Он в быткомбинате работал, обивщиком мебели. Пружинные матрацы обтягивал. Кресла, диваны. У него много свободного времени было. Потом производство закрыли. Безработный стал.
– …Что же у тебя мать не за инженера вышла? – спросил парнишка недоумённо. – А за быткомбинатского, простого?
– Он скромный. Мама за скромность всех людей очень уважала, – отвечала Нюрочка в темноту. – Непьющий. И любил её… Она считала, что он очень, очень сильно её любил! Боялась, что так любить её уже никто не сможет… Поэтому только вышла.
– А на самом деле? Не так? – догадался парнишка.
Нюрочка не ответила.
– Здесь луна, между прочим, уже в окошко глядит, – бодро проговорил парнишка. – Здоровая! Лупит, как прожектор с вышки. В зоне лежишь – или где: не поймёшь… А тебе там не видно.
– Здесь у меня тоже светлее стало… Спокойной ночи.
– Спокойной…
– А у меня мать – нормировщица! – громко сказал он тут же. – Отец шобутной, под сокращение попал, но мать обещала: как только женюсь, бабкину комнату в бараке мне отдадут… Они у меня простые. Не жадные… А твоему деду отец-то твой не шибко нравился, да?
– Ему не нравилось, что он в самодеятельности участвовал. Положительных людей в клубе изображал… Дедушка говорил: «Учиться не хочет, а интересничать на сцене соглашается, нехорошо…» И маму упрекал: «За массовика-затейника вышла».
– А она что? Мать?
– Ничего. Пока дедушка живой был, возражала. Потом, когда не стало его, тоже про папу сказала: «Гнилой посох…»
– А полки ваши так, значит, и не наладил? Обивщик?
– Нет… Он мечтал только стать в клубе художественным руководителем – и всё.
В Нюрочкином окне появился край луны, узкая комната стала видна вся – шкаф, стол, табурет, – и скука затаилась, уступая место смутному непокою. Засеребрилась, замерцала никелированная коретка койки, и тускло поблёскивало теперь дверное стекло.
– Он добро любил делать! Отец, – сказала Нюрочка, отворачиваясь от холодного, тревожного света к перегородке.
Панцирная провисшая сетка проскрипела под тяжестью её тела и коротко громыхнула.
– Добро? – не понял парнишка за стеною. – Какое добро?