Спящие от печали (сборник)
Шрифт:
– Убьют его! Шарика… Грозились… Вон он бежит! Извёлся, дурак ненормальный. Стал скелет… Гляди: шерсть клоками висит. В репьях весь и бока ввалились… Страшный, как чума карагайская… Мешает всем Шарик наш! Убьют, сказали.
– Кто сказал?
– Кто… Чеченцы!
И вот уж она, околица села. Но ничего не узнаёт вокруг Бухмин, поглаживая на ходу скулящего запаршивевшего пса, жмущегося к ноге:
– Привет, трудяга…
– Видишь, сакли у нас теперь, – сухой палкой показывает тётка на глинобитные странные строения, сооружённые наспех. – Сроду таких тут не бывало.
И Бухмин, с
– Ты вот зря в военной форме приехал, – опасливо косится на Бухмина тётка Родина. – Не любят они военных. А ты ещё и с медалью. Какая у тебя?
– За боевые заслуги.
– Ну вот. Уже заметили они. Надо было – в гражданской одежде…
Помчался Шарик дальше, вкруг села, под свой хриплый, глухой добросовестный лай, похожий на кашель. И дом, родительский, просторный, словно сжался в размерах и не узнаёт уже Бухмина, бросившего к печке сухие прутья. И те же запахи в нём, те же половики, те же занавески. А души дома не осталось, что ли? Истаяла будто душа.
Тётка Родина вытащила нож из кармана.
– Садись! – сказала. – На венский стул. Один старинный, дедушкин, уцелел у нас… На, режь хлеб, Феденька. Дай, поцелую тебя в макушку.
Ткнувшись лицом в вихры Бухмина, тётка проговорила задумчиво:
– Живой… Маковка поездом пахнет, пылью, – и села напротив, подперев щёку ладонью. – Живой… Режь, режь.
– Погоди!
Привычным движением, не вставая, достаёт Бухмин с полки брусок. Плеснув на него водицы из чайника, прилежно и мерно чиркает краешком лезвия по сырому.
– Вот, две хохотушки в доме были, ты и тётка Бухмина, – улыбается он мальчишеской своей поре. – А встречаешь – одна.
– Писала, что, как состарится, то помирать сюда приедет! Хохотушка, – рассеянно отвечает тётка Родина, постукивая створками буфета. – Не хочет, чтобы её в Сахалин зарыли… Письма тебе поискать? Если надо – поищу… Она и сыну своему наказала, давно уж: «В Сахалине лежать не буду!» А я ей отписала: «Поживёшь ещё! Не старая…» Там у них рыбы много, она для здоровья полезная… И для здоровья, и для долголетия.
– Та тётка мне чужее была, – сказал Бухмин. – Она меня за вихор драла, бабища.
– Один раз – ничего! – посмеялась немного тётка Родина. – Вот, не надо было её почерком записки Тимоньке горбатому писать: «Я тебя люблю, давай поженимся»… Она, может, с этого расстройства к солдату своему на Сахалин уехала поскорей, от стыда. И выйти не успела, как разошлась… Из-за тебя всё, Феденька!
Но снова будто тенью накрывает тёткино лицо, просветлевшее только что.
– А шкерят они рыбу – это солят, что ли, на заводе у себя? – спрашивает она озабоченно, ставя на стол миску с двумя рыжими оладьями. – Или это – потрошат?.. Сытно, наверно, при рыбной-то работе жить, при пищевой, а? Федь? Всё уж отходы какие-нибудь им достаются! Жабры на ушицу, небось, каждый день: хорошо!.. У нас тут Митя пескарей майкой наловил, в ямах, когда половодье спадало. Вкусно тоже нам было…
Но Бухмин ушёл, не дослушав, к рукомойнику под яблоней и наскоро помылся.
За тарелкой кислой капусты, за банкой тушёнки, привезённой Бухминым, и за вином заморским слушал он потом тётку, не спрашивая ни о чём.
– Дети скоро придут. Митя с Гришенькой хорошо за девчонками смотрят. В рост их гонит обоих! А на чём – расти? Не на чем… Федя маленький покрепче. Ну, у него кость широкая, отцова… А Пашу моего под Курском убили! – не ест, всё смотрит тётка Родина на Бухмина распахнутыми сонными глазами, как сомнамбула. – В боях он пал. Смертью храбрых погиб. Вот, нас отстоял зато.
– Знаю… Помянем!
– Ты пей, мне не надо. А то я плакать начну. Себя потом не соберу, – отворачивается тётка к окну, поправляя косынку. – Дрожать во мне всё начнёт.
– За Павла же!.. Не водку я привёз, а для тебя: сладкого. Компот, считай. Не выпивка.
– Ну, если за Павла, – послушно кивает тётка, поднимая рюмку с осторожностью. – Комбайн его вон там стоит, на тракторном дворе, под навесом. Отсюда, из окошка, видать… Без дела заржавел, негодный, наверно… Ладно. Царствие небесное Паше.
И утирается она ладонью долго, крепко:
– Нас отстоял зато… Не спьянеть бы… Как свечки, они, говоришь, горели?
– Как свечки.
– А наш – пал. В танковом бою. На поле, в сражении… Ну, всё равно, в раю они – вместе. Кто пал, кто сгорел. Воины… А помнишь? Боялся он, что замуж без него выйду? Учиться из-за этого не поехал в город, медалист золотой! Вот, бросил бы меня тогда, был бы юрист. Лучше для него было бы!.. Дела бы военные перелистывал. До самой победы… Видишь, как получилось? Глупо.
Из горы привезённого развесного шоколада выбирает тётка Родина квадрат – прищурившись, ищет самый обломанный, не целый.
– Сладкий какой! – жмурится она. – Горький какой!.. Ты пей, мне хватит. За себя. За победу. Что нас отстояли… Ну, вот. А я одна, с пятерыми сиротами на руках осталась, Федя. С сиротами я на руках, милый ты мой… То кур держала и петуха, чтобы детям по яичку сварить, подкормить, раз хлебца на всех нету. И получалось у меня, худо ли, бедно. Так чеченцы всех кур у нас перетаскали! Сразу, как приехали!.. Перерезали, съели всех наших кур, – уронив руки на колени, заплакала тётка. – Детям ничегошеньки не оставили… Всё тащут. Бельё теперь дома сушим. Щёлоком стираю, мыльца нету. Золу запариваю… Забор мы ещё во вторую зиму сожгли. И без единого полена, Федя, мы эту зиму зимовали! Украли они у нас все наши дрова, перед самым снегом, пока Шарик, дурак, по кругу носился…
Утирается кухонным полотенцем тётка Родина, плачет навзрыд – и опять утирается докрасна:
– Ох, говорила: нельзя мне вина, ни капли. Нервы слабые стали… Зря только надрывалась, от Иртыша самого топляк с детьми волоком тащила, а он сырой, тяжеленный… Распиливали с детьми, всем гуртом. И вот… Чудом не перемёрзли мы, Федя!.. Огород не сажали нынче: без толку. Сопрут. Семена вон, в мешочке, без дела пролежали… И какая только сволочь их к нам выслала, на погибель нашу?! Вот, в глаза бы я этой сволочи плюнула!