Спящие от печали (сборник)
Шрифт:
Тело укрывается в тупой непробудности, которая покойней и бесчувственней самой смерти. Наработавшееся тело так устало, что прячется, уплывает в беспросветное, опасное, запредельное небытиё.
Пусть валяются венки… Лишь бы не двигаться. Не шевелить исколотыми пальцами. Не напрягать живот. И не кашлять, ни в коем случае не кашлять! Тогда боль прошивает живот по рубцу и швам – крестом.
Иван, конечно, женился на Нюрочке по глупости, по молодости, а не по любви и даже не по выгоде. Свекровь так и сказала им:
– Это брак глупый, молодой. Ничего хорошего.
И
– Деревенскую нашёл, бесприданницу – голей гороха. Ни матери, ни отца… Из такой дыры её вытащил! Ох уж эти ранние браки. Ну – ему с ней жить, не нам. Пускай, как хочет. А мы и платье ей справили китайское, и туфли турецкие купили. На нас ему обижаться грех.
Только толстая немая, сидевшая под сентябрьским солнцем на скамейке, у входа в барак, залюбовалась Нюрочкой-невестой и замычала, ухватив её за руку.
Я лично, сказала ей дебелая немая, ударяя себя кулаком в грудь, за такого, показала она на Ивана и скрючила палец, никогда, никогда бы не вышла, мотала она головой. А Нюрочка – красавица! Вот!
Утверждая так, немая обводила фигуру невесты обеими руками и радовалась, охлопывая: ну, так хороша, так хороша! И ножки-то у Нюрочки маленькие, стройные, ликовала немая. И бёдрышки такие ладные. А Иван – тьфу, нет: близко Нюрочке он не пара. Она, немая, рядом с таким даже по улице рядом, под ручку, не прошлась бы. Ни за что! Женишок-то – невидный…
Если сама немая и выйдет когда-нибудь замуж, то только за генерала. Другого жениха ей не надо. Утверждая так, она хлопала по своим плечам, показывая генеральские эполеты растопыренными пальцами, лицом изображала важность, мычала со значеньем… И уедет немая из Столбцов тут же, после свадьбы! У каждого генерала машина своя. Вот так генерал будет рулить, крутить баранку. А она, немая, прижмётся к нему, уронит голову на погон. Придётся подскакивать на сиденье, дорога в Столбцах – кочка на кочке. По ухабам ехать немой предстоит, пока не выедут они на гладкий, ровный асфальт. А что делать?.. Зато потом генерал будет крутить баранку очень быстро: вот так, вот так…
Иван, в тёмном костюме и галстуке, стоял в стороне, со школьными своими друзьями. Он оглядывался на Нюрочку и робел: нарядная она казалась ему совсем другой – пугающе чужой, недосягаемой. А весёлый свёкор, выпивший, как следует, плясал уже перед немой в присядку, выбивая пыль сапогами, и орал, раздувая ноздри:
– Раки! Оп! Раки! Жареные раки! Приезжайте в гости к нам, будем жить в бараке!..
Немая же благовоспитанно отстранялась, закрывала лицо руками и мычала трубно, тревожно: пьяниц она боялась и презирала.
– Тьфу! – сильно плевала немая в пыль, сделавшись красной от волненья. – Тьфу.
А свёкор кричал ей, подразнивая:
– И кто на тебе, плеваке, женится? Сидишь? Сиди, репа немая! Плевака… Раки! Раки! Оп! Оп! Раки!.. Приезжайте в гости – все! Будем жить в бараке…
Трудно сказать, что поняла немая из сказанного. Только, зарыдав и вскинув руки к осеннему погожему небу, она тяжело промчалась сквозь толпу гуляющих – поющих, кричащих, танцующих – в свою комнату. Но даже из распахнутого окна всё равно гневно, трубно мычала: кто они и кто – Нюрочка? Не понимают,
…Нет отчего-то дебелой немой: комната её стоит закрытой уже полгода. И Нюрочке показалось странным, что вчера вечером, перед тем как погас свет, из этой самой закрытой комнаты вдруг вышел младший внук старика, тощий как оглобля. А потом закрыл чужую комнату на ключ, будто свою… Нюрочка так удивилась, а затем так испугалась, что ничего и никому об этом не сказала. Только попятилась, сделав вид, что занята своими делами. А там уж и забыла про всё, за круговертью забот…
Но сейчас всё это далеко от Нюрочки. И сон её глубок. В глубине сна не видно ни зги. Угасшая змея с разинутым ртом, в котором поблёскивает шарик слабого синего сиянья, держит в зубах только шарик тьмы во тьме… И в углу комнаты не видна тарелка обогревателя с остывшей спиралью… А китайский фонарик сейчас далеко, в камере предварительного заключения. И если Иван не вернулся к ночи, значит, попался снова на пути к столовой… И тело её уже не помнит того, что рядом с нею должен быть Иван, а его – нет. Её тело не помнит даже себя, словно не было никогда у Нюрочки никакой жизни. Её нет… Нет…
Как хорошо, когда человека – нет…
Есть только тот, который родился: он есть на свете. Он уже здесь…
Должно быть, оттого, что истопник далеко заполночь взял да и набросал в топку такое большое количество угля, какое не положено было расходовать в начале зимы, белая бабочка замерла на самой вершине сна – и исчезла, оставив согревшегося старика Жореса в состоянии блаженного, безболезненного покоя. Она легко перепорхнула из сна стариковского – в Нюрочкин. И согревшейся Нюрочке стал сниться тот самый летний пустырь за их домом, в совхозе «Победа коммунизма», где никогда не играли дети, зато ей можно было там сидеть в полыни спокойно, в небольшой, пологой яме, и разглядывать вокруг себя всё просторное безлюдье. Нужно было только не зацепить босою ногой ржавую консервную банку, не видную в траве, и не наступить, поднявшись, на кусок проволоки… И теперь она, спящая, улыбалась весеннему прошлому солнцу…
Белая юная бабочка, совсем крошечная, трогала на лету сияющие цветки одуванчиков, но не садилась, а взмывала в синий воздух. Жёлтые цветы стояли на ровных розовых ногах и смотрели на бабочку радостно. Но бабочка-дитя летала над пустырём, легкомысленно кружила и не могла устроиться ни на одном из них, тянущихся к ней из своих зелёных кружевных листьев каждым тонким лепестком, словно лучом… Лишь три облетевших цветка спокойно грели свои лысые головы под солнцем и были равнодушны к её весёлому воздушному нескончаемому танцу.
Но невесть откуда появился на пустыре громыхающий мотоцикл. Спиною к Нюрочке сидел на нём какой-то незнакомый парень в милицейской форме. Он погазовал немного, запрокинув голову к небу… Бабочка-дитя села на заднее сиденье и уехала на мотоцикле в неизвестность. И жёлтое сияние одуванчиков на пустыре стало скучным, и бессмысленным, и тоскливым.
Однако ничего не изменилось для трёх лысых, облетевших. Их плешивые головы грелись под тёплым солнечным светом всё так же кротко. Они нежились в тепле и покое отдельно от прочих, жёлтых, – отдельно от их молодого тревожного ищущего сияния… Старые были лысы, как младенцы, и как младенцы безмятежны…