Спящие от печали (сборник)
Шрифт:
– Между прочим, меня зовут Игорь! – сообщил один.
– Меня – Ваня, – сказал другой. – А вас?
Ольга не ответила и отвернулась. И пошла к неудобной горбатой скале, и посидела на ней, пока расплывчатое солнце не поднялось над зелёной водой.
Парни стали не спеша прохаживаться вдоль берега. Но едва Ольга набросила сарафан на плечи, как Игорь и Ваня двинулись за нею следом. У самой калитки парни приостановились, деловито потрогали старую серую скамью с подломленной ножкой – скамья шаталась, – и сказали в один голос:
– А вы когда выйдете?
– За
Она сбросила босоножки в прихожей – отдыхающие армяне, в чёрных пиджаках и галстуках, всё так же сидели за столом. Плечи их были одинаково приподняты, а спины прямы и недвижны, как спинки одинаковых высоких, массивных стульев вкруг стола.
Женщина в тёмном подавала им кофе медленно и неслышно…
В своей каморке Ольга легла на узкую койку и стала думать об Эдуарде Макаровиче.
Старая дева двадцати восьми лет, Ольга Петровна с кафедры языкознания, была хорошим специалистом по истории древнерусского языка. Сотрудницы жалели её той снисходительной жалостью, с которой относятся к тем, кто не умеет устроить свою личную жизнь. «Олечка! – говорили ей одни. – Вы ведь в общем-то интересная дамочка! Вы, конечно, простушка. Но простушка с плюсом!.. Вы бы одевались как-нибудь… поярче, что ли!» А другие предостерегали: «Очень уж вы бирючка!.. У вас опасный материал, нельзя так всерьёз и с головой уходить во все эти ваши письмена, в эти житийные и литургические стили!.. Вам бы – любить себя побольше, милая!..»
Поэтому когда видный, женатый человек – сам доцент Эдуард Макарович! – «задурил», женщины на кафедре были до того изумлены, что, несмотря на своё хорошее отношение к Ольге, разом будто охладели к ней. Теперь с Ольгой едва здоровались. И всё приглядывались насторожённо, словно не узнавали. Всем как-то особенно бросилось в глаза, что Ольга Петровна не просто не очень-то красива, а прямо-таки тоща. Тоща – и неуклюжа.
А загляденье и гордость всей кафедры, эстет и умница Эдуард Макарыч, не только развёлся между тем из-за этой самой Ольги с женою своей – ласковой со всеми Ниной Николавной, но и вовсе перебрался вскоре в однокомнатную квартиру Ольги. Из центра на задворки Останкино.
«…А ведь какая пара была! Чудо! Настоящую женщину променять – и на кого?.. – вздыхали в институте за Ольгиной спиной, не особо таясь. – Там тебе – и породы пропасть, и культуры не меряно, и бездна вкуса… А манеры? А связи? Это же вам – не баран всё-таки чихнул!»
Однако меньше всех понимала, что происходит в её жизни, сама Ольга. За полгода она так и не смогла привыкнуть к тому, что «сам Эдуард Макарович» расхаживает по её, Ольгиной, комнате. А потом вдруг садится на пол, большой, взлохмаченный, и прижимает свой холодный огромный лоб к её рукам. И подолгу целует её, Ольгины, запястья.
Он поднимает голову, смотрит на Ольгу странно светящимся неотрывным взглядом – и Ольга понимает, что нужно как-то ответить на этот взгляд, на эту ласку, но не знает как. И потому стоит неподвижно, не отнимая рук. И ждёт, когда Эдуард Макарович насмотрится и пойдёт что-нибудь делать – умываться,
И Эдуард Макарович умывался, и стирал в тазу своё белье – и Ольгино, и гладил рубаху на Ольгиной гладильной доске, и садился за её письменный стол, к которому Ольга уже не могла подойти в любое время.
Однажды, отпечатав три страницы одним махом, он пропел, нарочно рыча и отстукивая такт клавишей пропуска букв:
– «Ещё не вечер-р-р… Ещё не вечер-р-р…»
Потом зажмурился, крепко потёр лицо руками и засмеялся – громко и счастливо.
– Иди ко мне… – сказал он.
Ольга перестала укладывать бельё в шкаф и подошла, стесняясь. Он притянул её, усадил к себе на колени и плотно уткнулся ей в плечо.
– …А ведь ничего больше в жизни не надо, – пробормотал он; от этого Ольге стало щекотно, но она терпела и сидела, не двигаясь. – Ну что, малыш? Пора нам оформлять нашу жизнь документально?
– Зачем? – не сразу поняла Ольга, прислушиваясь к себе и беспокойно думая: «Это что же теперь – насовсем?.. До гробовой, что ли, доски?»
С самого начала она ощущала некую неотвратимость того, что происходило, и именно неотвратимость происходящего её и пугала.
Он видел её недоуменье и объяснил, тихо смеясь:
– А затем. Затем, что ты жена моя… Балда ты. Жена.
И добавил, целиком сосредоточившись на Ольгиной пряди волос, которую пытался убрать с её щеки:
– …А ещё затем, что я ревнив.
И Ольга удивилась ещё больше. Особого мужского внимания к себе она не замечала, так что ревновать было вроде не к кому.
– Повтори мне это завтра. Утром, – волнуясь, попросила Ольга.
И тут же испугалась: а вдруг не повторит?.. Но тогда бы Ольге не пришлось ничего решать, и всё бы шло так, как шло до сих пор… В конце концов Ольга вдруг – ни с того, ни с сего – сильно расстроилась, уже и вовсе не представляя, что было бы хорошо, а что – плохо. И ушла в институт, забыв дома зонтик и проездной билет.
Ей нужно было всё обдумать как следует. Обдумать срочно. Но прошёл день и вечер, прошла ночь, и наступило утро. Холодный майский ветер вздувал длинную занавеску, солнечные пятна метались по полу, по стенам – Эдуард Макарович каждое утро открывал балконную дверь настежь. Ольга сидела на неприбранной кровати, прямо за этой дверью – лицом к стеклу, и временами, когда падала тень от занавески, видела себя, отражённую там.
Силуэт был зыбким, ускользающим и не задерживающим на себе внимания.
Халат висел рядом, на спинке стула. Однако Ольга медлила, не одевалась. Она зябла на сквозном ветру, поджимая ноги и туже натягивая на колени новую ситцевую сорочку. Прислушиваясь к шуму воды в ванной, Ольга думала вовсе не о том, о чём старалась думать – не о вчерашнем их разговоре. Собственные её обличья, начиная с детских, возникали перед нею. И каждая о н а, Ольга, появляясь из прошлого, существовала в нём сама по себе, отдельно от прочих, и словно не хотела иметь никакого отношения к Ольге сегодняшней. И казалось, что все прежние Ольги, исчезая, бросали её теперь поочерёдно на произвол судьбы.