Спящие от печали (сборник)
Шрифт:
– Р-р-родина слышит, р-р-родина знает!.. – всё вдохновенней, всё громче горланит свёкор. – Как нелегко-о-о её сын побежда-а-ает!..
Озираясь в неясной тревоге, Нюрочка обернулась на миг, ничего не увидела за собою, кроме чёрных окон барака, – и тут ей вздохнулось легко и свободно. Знакомая фигура показалась в полумраке – далеко-далеко, на самой кромке степи, из-за тёмного камня-валуна. Да, то возвращался домой её Иван.
– …Алыми звёздами башен кремлё-овских! – заходился, захлёбывался песнею свёкор за углом. – …Смотрит она за тобо-о-ою! Смотрит она-а! За тобо-о-ю…
Иван шёл быстро, придерживая
– …Всею судьбой своей ты защища-а-аешь!.. Там! Таратам-та-а-а… Мира великое де-е-ело!..
Приблизившись, Иван не улыбнулся. Только глянул на жену исподлобья, взял ребёнка на руки молча. И они пошли в барак, след в след – склонив головы, как два старых человека.
Первое зимнее утро наступало медленно, неохотно. И долго стоял в Столбцах рассеянный мрак, будто были то глубокие сумерки.
Дожидаясь какого-нибудь мало-мальского света, жители не торопились нынче вылезать из подвалов, выбираться из-под одеял, ватных матрацев, вылезать из ворохов тряпья. Одни мелкие служащие, боящиеся начальства, собирались выйти из домов спозаранку, потягиваясь и отыскивая тёплую одежду на ощупь. В иных комнатах бродил кто-то за окнами с зажжёнными парафиновыми свечами, но недолго, и таких было мало. Даже продрогшие обладатели буржуек, сооружённых из железных бочек, не спешили разжечь в них горку каменного угля: из двойных форточек, затянутых жестью и фанерой, не исходило дымка, а круглые отверстия посерёдке были прикрыты заглушками, похожими на консервные ржавые банки. И, скованные сильнейшим морозом, никак не оживлялись улицы от силуэтов редких прохожих, спешащих по ранним докучным делам. А выпавший снег улёгся ближе к рассвету так сухо и плотно, что следов на нём почти не было видно, и белизна его всё не проступала сквозь всеобщую затемнённость.
Свирепые ветры, бесновавшиеся, крутившиеся в ночи великого перелома и взлетавшие до самых небес, раскачивая заоблачные своды, а потом устремлявшиеся на полуразрушенный городишко, теперь улеглись на несколько дней. Только широкое ровное воздушное дыхание шло из огромной стылой степи, уже ничего не помнящей о вчерашней поздней осени, и уходило в стылую степь беспрепятственно. И это оно, леденя всё живое, не давало нахохлившимся воробьям высунуться из-под стрех, а редким прохожим – распрямиться на бегу. Сквозной холод большого пространства сообщал крупнопанельным бездушным домам звенящую напряжённость, словно сделались они железными от стужи. В Воротах ветра размеренно дышала полновластная зима, омертвляющая живое и уже не замечающая сопротивления себе – жалкого, суетного, торопливого…
Ни учителя, ни школьники так и не появились этим утром на улицах городишка. Только в барачном тёмном коридоре стояла перед общей дверью закутанная девочка с портфелем. Тарасевна вздыхала, засовывая ей в карман печенье. Увещевала:
– Нет в школе никого!.. Зачем идти, Полина? Что, грамоту тебе дадут за это? Или президентом ты станешь главным? В нашей Москве?
– Если надо, стану, – пообещала девочка. – Выпусти, бабуль…
– Ох, и чего же ты будешь делать тогда? – поправляла на ней тёплый шарф Тарасевна.
– Всё буду
– Так ведь мы же… злые сделались! – не открывала ей дверь Тарасевна. – Как ты с нами, злыми, голодными, справишься? Как ты нас заставишь друг дружку жалеть и не есть поедом?
Девочка опустила голову от смущенья, но сказала довольно бойко, доставая варежки:
– Я скажу всем, чтобы все всех уважали!
– …Ну, ступай, – поскучнев, проговорила Тарасевна разочарованно. – Учись, учись. А то опоздаешь…
Этим же ранним утром, за тысячи вёрст от Столбцов, спешил к обители в толпе паломников и богомольцев чудной человек в долгополой одежде, напоминающей лоскутное одеяло. Идущие от вокзала вереницей не обращали на него своего внимания, пока ноябрьская холодная темень обезличивала всех равно, скрадывая и очертания тихих бревенчатых домов, и старых раскидистых деревьев, и буераков. Однако едва развиднелось, как те же люди, одетые бедно и кое-как, у самых монастырских стен принялись отыскивать что-то в своих карманах и сумках. Принимая его, должно быть, за юродивого, они совали человеку мелкие деньги, тот брал, кланяясь, засовывал их в торбу и шагал ещё торопливей в тяжёлых своих ботинках, с наклоном сильным опираясь на посох, отчего ноги его от туловища будто отставали. Тех денег сразу прибыло очень много, к неудовольствию закутанных побирающихся – вставших ни свет, ни заря в холодное и тёмное это время года под белокаменные карнизы древних башен с чёрными провалами бойниц.
Под сводами Восточных ворот, однако, человек в пёстром одеянии словно оробел и двигался далее медленно, а, вступив в обитель, тут же рухнул на колени, в великом и странном потрясении целуя мёрзлую землю, припорошенную редким снежком. И так, не вставая с колен, спрашивал взволнованно под колокольный звон, как пройти ему, смирения не обретшему, к самому Преподобному.
Потом паломники видели его в святом Храме, где человек сразу купил огромное количество свеч. Он принялся расставлять их пред старинными иконами, крестясь, бормоча что-то и кланяясь часто-часто-часто. К нему подошёл пожилой служитель с вопросом спокойным, обстоятельным:
– Для чего так много возжигаете, можно спросить?
– Ставлю за близких, – отвечал человек покорно. – За оставленных втуне.
Оглядывая разноцветные свои заплаты, он принялся трогать их, словно пересчитывая, перепроверяя, и перебирать поочерёдно, как лествицу:
– Вот. Со мной они, здесь. Здесь…
Но служитель, озабоченный, всё не отходил.
– …А те, за кого свечи вы ставите, знают об этом? – спросил он негромко.
– Нет, – с виноватым поклоном ответил ему человек. – Их двадцать миллионов. Не знают они.
Заплакав, человек стал отирать лицо рукавом.
Служитель не удивился ничему, но, помолчав, переспросил всё же:
– …Сколько их, говорите?
– Всех-то душ – может и тридцать миллионов будет, страждущих в новых изгнаниях, – утирался человек в пёстром одеянии, кланяясь быстро, мелко. – За шеломом они, все за шеломом… Там… Там русская земля, за шеломом еси, далеко осталась… Там они все…
– Ну-ну, – сочувственно покивал служитель и отступил, ничего более не сказав, хотя ещё поразмыслил немного, прежде, чем вернуться к свечному прилавку совсем.