Среди людей неименитых. Воспоминания современника
Шрифт:
Французский язык мне преподавала очень старая женщина, выпускница пансиона благородных девиц (она говорила, что этот пансион до революции находился в здании Дома Советской Армии на площади Коммуны – теперь, кажется, пл. Суворова, – рядом со знаменитым театром). Звали ее Ольга Георгиевна Чернавина. Высокая, всегда держалась прямо (видимо, в пансионе научили), с аккуратно уложенными в высокий пучок седыми волосами – прямо какая-то графиня из «Войны и мира». Требовательная, но очень добрая. Мои вечно голодные одноклассники иногда, краснея, просили: «Ольга Георгиевна, дайте рубль до завтра». Она с нами всегда была на «Вы» – это со шпаной-то. Ольга Георгиевна говорила: «Мальчик, отвернитесь», – приподнимала подол черного платья-балахона, доставала из-под резинки чулка рублик и давала просителю. Конечно, купив пирожки с повидлом, ей долг мало кто отдавал. Но зато все ее по-детски любили, и 8 Марта, в Женский день, мы всегда на сбереженные
Однажды кто-то из родителей достал китайский термос (в 1950 году это было чудо!), чтобы Ольга Георгиевна могла запивать свои лекарства горячим чаем (до этого у нее на столе стояла пол-литровая банка с холодным чаем, накрытая промокашкой). Мальчишки, мерзавцы или «отморозки», как говорят теперь, могли ее послать на три буквы, на что она говорила: «Мальчик, я не поняла, что Вы сказали, но всем своим старым сердцем чувствую, что Вы мне надерзили!»
А чего стоит ее фраза, которую она произносила, если кто-то, валяя дурака, делал вид, что ее не понимает: «Мальчик, не придуривайтесь, Вы не насколько умны, чтобы позволять себе это!» Когда я, уже взрослым мужиком, читал «Уроки французского» Валентина Распутина, то плакал и вспоминал Ольгу Георгиевну. Она мечтала умереть на уроке в классе. Говорят, что так и случилось, и было ей 88 лет. Родных у нее не было.
Историк – Георгий Михайлович Дряхлушин. В революцию был председателем «Чеквалап» – Чрезвычайной комиссии по сбору валенок и лаптей. Нужно было обувать Красную Армию. Фронтовик, в школу пришел после ранения. Курил в учительской махорку, от которой все учителя выходили вон из комнаты. Если учителя стояли в коридоре, мы знали – Дряхлушин закурил самокрутку. Жил бобылем в крохотной каморке. Где-то в середине 50-х ему дали отдельную комнатку в коммуналке, и он попросил нас, пятнадцатилетних оболтусов, помочь ему перенести мебель: в каморке была железная кровать, треногий стол и один раздолбанный стул.
А на полу – десятки стопок книг, связанных веревочкой. Разве такое забудешь?! Конечно же, мы все ему перенесли на руках в его новое жилье.
Но вернемся к фотографии 4-го класса «А». Вот они, пацаны, с которыми в школе и во дворе я провел свое детство. Помню всех до одного: толстяк Ларионов – больное сердце, поэтому мало баловался, много читал и рано умер; Копчинский – отец его, погибший на фронте, был чемпионом СССР по скоростному бегу на коньках; Вовка Чернышев – здорово играл на домре; Шурик Соколов – был хорошим боксером, дослужился, говорят, до звания полковника; Сашка Ховен – тоже, говорят, стал военным; рыжий цыган Валерка Ирзун – окончил Менделеевский химический институт; татарчонок Ирек Ахметзянов – способный мальчик, трудные задачки решал быстрее всех, но потом спился и умер очень рано; Толя Лахов – окончил школу с медалью и поступил в Бауманский институт; Славик Казунов – окончил иняз им. Мориса Тореза; Митя Синельников – был в школе заядлым туристом и стал геологом; Кошелев – прекрасно рисовал, но не знаю, стал ли художником; а на первой парте справа – жизнерадостный Женька Ананьев. Мне неизвестно, как сложилась его судьба, но вспоминаю его часто. Когда мы учились в первом классе, – а то 1947 год и нам по семь-восемь лет, – какая-то учительница (не из нашего класса) сказала: «Мальчики, у кого родители рабочие, встаньте справа, а у кого инженеры – слева». До сих пор ломаю голову, зачем ей это было нужно? Все разделились на две шеренги а Женька остался стоять посередине. «А у тебя, мальчик, кто папа: рабочий или инженер?» – «А я не знаю», – сказал Женька. – «А что он делает?» – «А он драндулету с говном возит», – под общий хохот сообщил простодушный пацан. Учительница объяснила, что отец у него «ассенизатор». Таких слов мы не знали, зато мы узнали, что не все мы равны: есть дети рабочих, а есть дети инженеров.
В первые послевоенные годы страна поднималась из разрухи. Все мое окружение жило очень бедно. На групповых школьных фотографиях 1-го и 2-го классов видно, как убого одеты дети: в валенках, у многих обувь «просит каши», верхняя одежда сшита из поношенных отцовских пиджаков их многострадальными матерями. Но, худо-бедно, детей поднимали: кто-то после 7-го класса, т. е. в 14 лет, шел в ремесленное училище, а затем на заводы; а кто-то садился в тюрьму за кражи, пьянки и драки. Жили в коммуналках и деревянных бараках: «Все жили скромно, вровень, так – система коридорная: на двадцать восемь комнаток всего одна уборная!» или: «Пророчество папашино сбылось для Витьки с корешем: из коридора нашего в тюремный коридор ушел». – Так вспоминал послевоенные «сороковые» Высоцкий в семидесятые «застойные». Конечно, эти стихи мне ближе и понятнее, чем гениальные строки Мандельштама и Пастернака. Уже будучи в преклонном возрасте, я узнал, что родился Высоцкий там же, где и я, – в роддоме МОНИКИ (Московский областной научно-исследовательский клинический институт), на роддоме теперь висит мемориальная доска. Вот почему он так хорошо знал нравы Марьиной рощи и Мещанских улиц!
Я рос тщедушным и слабым ребенком – на уроках физкультуры, когда нас строили по росту, все годы я стоял в шеренге самым последним. Нас воспитывали под лозунгом: «Дети – цветы жизни», но если б знали вы, как глупы, мстительны, а, порою, жестоки эти «цветочки»! Девчонок в то время в школе не было (совместное обучение ввели много позже, где-то в пятидесятые). А там, где одни пацаны, там обязательно драки и выяснение отношений – закон стаи: «struggle for life» – борьба за жизнь по Дарвину. А маленьких и слабых всегда бьют. «Мал клоп, да вонюч!» – гласит народная мудрость. Был у нас в классе Лева Плоткин, туповатый парень с покатыми плечами, длинной шеей и плоским носом. Все звали его «гусем». Обидел меня Лева, а я на доске нарисовал мелом гуся, и когда учитель, увидев на доске мой «opus», строго спросил: «Это что такое?», – весь класс дружно рявкнул: «Лева Плоткин!». На перемене Лева сильно поколотил меня.
Поскольку мальчонка я был наблюдательный, подметив что-то смешное в своих сверстниках, я довольно похоже передразнивал их, за что и окрестили меня «Мартыном». Когда меня так обзывали, я лез в драку, но всегда бывал бит. А если дома жаловался, то отец еще и ремнем угощал.
Однажды во дворе поссорился с каким-то незнакомым мальчишкой. Он ударил меня и побежал. Я погнался за ним. Пока я его догонял, он остановился, поднял с земли кирпич и с двух шагов запустил мне его в рожу. Домой пришел – вместо лица кровавый блин. Отец еще добавил ремнем – не связывайся со шпаной. Он рассказывал, что в детстве его лягнула лошадь, а его бабка, вместо того, чтобы пожалеть мальца, отходила его еще вожжами, приговаривая: «Это ведь лошадь, а не кошка!») Эти методы воспитания он практиковал и на мне. Так что какое-то время я испытывал «комплекс неполноценности» – в школе бьют, во дворе бьют, дома бьют, а жаловаться не велят.
Но годам к пятнадцати это вдруг сразу прекратилось в связи со следующим случаем. Была у нас в классе тройка крепких ребят: Женька Горелов, Мишка Филатов (Филька) и Колька Сеземан. Последний был у них «паханом»: закоренелый второгодник, очень рослый парень, а помимо этого занимался боксом. Ребята сидели на «Камчатке», т. е. на задних партах и пили на уроках втихаря из плоских флаконов из под духов «Красная Москва» коньяк (нагляделись ковбойских фильмов, где Кларк Гейбл и Гарри Грант пьют виски из фляжек). Сеземан – его за великовозрастность звали «Дед» – меня шпынял особенно часто, поскольку я его авторитет не очень-то признавал. Как-то я окрысился на него и сказал: «Набить бы тебе рожу!» – «Может быть, стыкнемся?» – предложил он. Это значило, что после уроков в садике за школой надо было драться один на один. По правилам: лежачего не бьют, до первой крови. «Можно», – сказал я. Я отдавал себе отчет, что он на голову выше меня и намного тяжелее. Но, во мне так много накопилось обиды, что было все равно. Конечно же Колька отметелил меня «в лоскуты», но мне удалось тоже пару раз врезать и засветить ему под глазом очень приличный фингал. На другой день все в школе спрашивали: «Кто это Деду такой фартовый фонарь сработал?» – «Говорят, вроде бы, Мартын, хотя вряд ли». С тех пор меня больше никто не трогал в школе. Да и, хватит, я уже начал на девчонок из соседних школ засматриваться.
А во дворе все шло по-прежнему. Проживавший когда-то с нами в бараке вор Женька убежал из тюрьмы и приехал к своей матери, нашей соседке по коммуналке, – тете Дусе. Его уже ждал там участковый милиционер дядя Вася. Ночью его скрутили со стрельбой, матом и дикими воплями и отправили назад досиживать срок, накинув еще лет пять за побег.
А еще в нашем бараке жила еврейская семья: Наум Абрамович и Роза Ароновна Новак (мы, дворовые пацаны, знали, что племянник Розы Ароновны – Григорий Новак, живший в Киеве, – был известным тяжеловесом-штангистом, чемпионом СССР, а впоследствии «звездой» советского цирка). Роза Ароновна говорила про него: «Он очень здоровый, наш Гришка, но животом болеет, у него „отрижка“». Видимо, она имела в виду изжогу от чрезмерного употребления горилки.
Наум Абрамович работал в швейной мастерской, а по ночам «еще немножечко шил на дому». Через тонкие стены барака было слышно, как часов до двух ночи стрекотала швейная машинка, и соседи регулярно писали на него жалобы-заявления, что мешает им спать. К нам часто приходил «фин». После его визита Роза Ароновна всегда плакала. Мне объяснили, что «фин» – это финансовый инспектор и что он в очередной раз оштрафовал Новаков «за подпольную работу на дому».
У Розы Ароновны и Наума Абрамовича было двое сыновей: старший Володя и младший Арон. Володя за какие-то махинации сел в тюрьму, а Арон вернулся с фронта с перебитой осколком рукой и орденом Красной звезды. Мне, шестилетнему огольцу, он давал его потрогать.