Среди людей
Шрифт:
— А когда учитель торгует на базаре молоком, это не колеблет основы воспитания? — тихо спросил Ломов.
Нина Николаевна подняла на него недоумевающие глаза.
— Постановлением правительства поощряется наличие коров у сельских учителей. Я думаю, это вам известно?..
Чтобы не сказать лишнего, он кивнул головой.
— В наших курских условиях, — продолжала ровным голосом завуч, — средняя корова дает до двенадцати литров молока в сутки. Что ж, по вашему мнению, я должна сдаивать это молоко наземь? Или, может быть, вы считали бы целесообразным, если
Как всегда, во всем, что она говорила, была железная логика. Ломов и вправду не знал, куда она должна девать свое проклятое молоко. Он знал только, что частная торговля ему отвратительна. Он знал, что учитель не должен стоять по воскресеньям с ведром на базаре и нацеживать в литровую кружку свой товар, а потом пихать за пазуху замусоленные пятерки и десятки…
Вскоре после этого педсовета Ломова вызвали в облоно. Его не было в кабинете, когда звонили из Курска, и вызов передала ему Нина Николаевна. Хотя она и сказала, что не знает, по какому поводу его требуют в город, но ее блеклые глаза торжествовали.
На другое утро Ломов шел по травянистой обочине большака, выбирая место посуше, когда его нагнал Романенко в своей рессорной бричке.
— Хозяину привет! — крикнул он, сдерживая жеребца. — Куда путь держим?
— На станцию, — ответил Ломов.
— Бедность наша, — сказал Романенко. — У директора школы коня нету! Обзаводиться надо, товарищ Ломов.
Он легко, на ходу, выпрыгнул из брички, швырнул вожжи на сиденье и пошел рядом.
— Пройдемся маненько…
Они шли некоторое время молча.
— Как с интернатом? — спросил Романенко. — Лес достали?
— Пока нет, — хмуро ответил Ломов.
— Фондовый товар, — вздохнул Романенко. — Я так полагаю, городскому человеку в наших условиях трудно. По Ленинграду не скучаете?
— Нет.
— Был я один раз в Ленинграде. В сорок шестом. Культурный город. Каждый камень помнит исторические события. С харчами было в сорок шестом туговато. А нынче, я полагаю, всего завались?
От Романенко душно пахло луком и тем стойким запахом вина, который уже не зависит от того, пил ли человек час назад или неделю назад,
— Теперь такой вопрос, — сказал он, как всегда загадочно перескакивая с одного на другое. — Привезут тут на той неделе в одно место телеграфные столбы. По стандарту они не подойдут. А лес сухой, выдержанный, в аккурат для вашей пристройки…
— Послушайте, — остановился Ломов. — Вы для чего мне все это рассказываете?
Романенко тоже остановился; наклонив голову, он высморкался в грязь.
— Исключительно для пользы дела.
Лицо у него было привычно добродушное и бесхитростное.
— Если вы думаете, — сказал Ломов, — что телеграфные столбы могут повлиять на успеваемость вашего сына…
— Боже спаси! — крикнул Романенко, замазал руками и рассмеялся. — Та разве ж я не понимаю? И думки такой не булo!
— Вот и хорошо. А теперь я хотел бы побыть один. Мне нужно собраться с мыслями.
— Бувайте, — сказал Романенко.
Он всегда переходил на полурусский-полуукраинский жаргон, когда у него что-нибудь не удавалось.
Бричка исчезла за бугром.
В поезде Ломов составил список дел, которые ждали его в Курске.
С ним происходила странная вещь: он сам чувствовал, что, чем больше реальных осложнений возникало на его пути, тем он становился упрямей. Обнаружилось вдруг, что, разозлившись, Ломов гораздо больше владеет собой, своими мыслями, чем в обычном состоянии. Он видел, что, с тех пор как ему удалось определить своих друзей и врагов, жизнь в Грибкове стала осмысленней.
Обежав в Курске до обеденного перерыва все необходимые места и нагрузившись покупками для школы, уставший и голодный, он пришел в облоно. На лестнице ему встретилась толстенькая инспекторша Угарова. Не замечая его, она спускалась по ступенькам, низко наклонив голову, словно рассматривая кончики своих бот.
— Здравствуйте, Елизавета Михайловна! — весело крикнул Ломов.
Она вздрогнула и подняла заплаканное лицо.
Угарова изредка бывала в Грибковской школе, Ломову нравилась ее застенчивость и то, что она не корчила из себя начальство. Краснощекая, с реденькими светлыми косичками, уложенными кренделем, как у школьницы, она любила ребят не как взрослые любят детей — покровительственно и с чувством собственного превосходства, а запросто, словно была их подругой. В глубине души Угарова считала это своим серьезным недостатком. Она была, как девчонка, очень смешлива. Года два после окончания института Угарова работала учительницей, и случалось, что на уроке, когда ребята выкидывали какую-нибудь штуку, она не могла удержаться и смеялась вместе с ними. И еще было у нее одно, ужасное свойство, которое она тщательно скрывала: Лиза Угарова была влюбчива. Об этом никто не догадывался, потому что влюбчивость ее была на редкость безвредной для окружающих.
В инспекторши она угодила случайно, но и эту работу любила и делала ее с умом.
Увидев заплаканное лицо Угаровой, Ломов участливо спросил:
— Что с вами, Елизавета Михайловна? Она попыталась улыбнуться.
— Ничего… Просто так. Поругалась… Мало работаю с вами…
— Со мной?
— Двоек у вас много, вот мне и влетело.
— От Валерьяна? — спросил Ломов.
Угарова кивнула.
— Гораздо легче поймать за руку вора, — со злостью сказал Ломов, — чем ограниченного человека. Они какие-то шарообразные, не за что ухватиться…
— Я сама сколько раз об этом думала, — сказала Угарова, слезы уже выгорели на ее румяных щеках. — У нас знаете какая беда? Мы почему-то считаем, что обыкновенные человеческие слова непригодны для служебной характеристики. Я по себе знаю. Сидишь на совещании, выдвигают какого-нибудь дядьку, совершенно не подходящего для дела. Тут бы выйти и сказать. А я иногда не выхожу, не потому, что боюсь, а потому, что не могу сформулировать привычными словами свой отвод. Привычных слов очень мало, как у дикаря.