Среди падших (Из Киевских трущоб)
Шрифт:
* * *
Было два часа ночи…
Глава III
ДЕЛО ЗАПУТЫВАЕТСЯ
У входа в «Шато», около тротуара, стояли извозчики. Шел четвертый час ночи, и ваньки и лихачи ожидали пьяненьких седочков, закутившихся в «Шато» и возвращающихся с дамами. Все ожидания, видимо, ни к чему не приводили. Седоков не было, и им пришлось развлекать друг друга прибаутками, руганью и борьбой.
Совершенно неожиданно, точно появившаяся из-под земли, — перед ними
— Не хочу молчать! Не боюсь! И взять ты меня не смеешь, хоть и городовой! Ты жулик, а я буду кричать на всю улицу «караул» и «пожар»… Все знают Соболиху… она черта не побоится! Подойдите к ней, она уважит так, что долго будете помнить!
Она кричала, шатаясь. Волосы выбились из-под косынки, платье спустилось и волочилось по земле; лиф расстегнулся и виднелась грязная суровая рубаха. Городовой сперва унимал ее, что называется, честью, но в конце концов, видя, что ничего не поделаешь, дал свисток и на его призыв появился другой городовой. Вместе они едва справились с расходившейся бабой, посадили ее на парного извозчика и повезли в участок.
Соболиха была брюнетка. Испитое лицо носило следы красоты, и, пожалуй, интеллигентности. Ей было лет под сорок. Она отчаянно боролась с городовыми, силясь вырваться, и те напрягали все усилия, стараясь не выпустить разбушевавшуюся.
— Пустите, черти! — вопила она. — Знаете ли, с кем вы дело имеете? Пустите! А-а-а! — ревела, как зарезанная, Соболиха. — Да, я молода была, в шляпках ходила, на рысаках ездила, содержанкой первый сорт была, с пылью, с грра-дом, а вы мразь! Генералы за мной бегали да ручки целовали, а вы, вы…
Как ни рвалась арестованная, но сильные руки городовых держали крепко и усилия были тщетны…
Наконец, извозчик подвез к полиции. Когда Соболиху высадили, она стала делать отчаянные усилия… Ей не хотелось попасть в участок. Ее волоком втащили и посадили в камеру мертвецки пьяных для вытрезвления. Долго Соболиха бушевала, наконец, смолкла. Она была страшна и отвратительна в этот миг. Страшная злоба пьяного человека бушевала в ней и она молча, скрежеща зубами, грозила кулаком на дверь…
Так она пробыла до 11 часов утра.
В это время к ней вошел городовой и поставил посуду с водой для питья. Соболиха, увидев ненавистный ей вид мундира — снова начала отборнейшую ругань и вдруг мгновенно вытащила нож и ударила им в руку городового. Тот закричал и бросился вырывать оружие; на крик собралось несколько человек и Соболиху связали; но и связанная, она все продолжала браниться. Ей сделали наружный осмотр. На ботинках и чулках следы крови. Рука на ладони была порезана. Одного ушка на ботинке не было. Соболиха стихла и видимо покорилась судьбе.
* * *
Весть
* * *
Убитую отправили в анатомический театр, где после вскрытия оказалось, что она умерла не от ран, а от потери крови. В ее желудке была масса алкоголя. С убитой были сняты фотографически карточки и разосланы по участкам для выяснение личности. После арестования Соболихи, следователь на свободе занялся изучением дела в деталях. Выяснилось, что убитая — Албеевская, одна из погибших женщин, ютящихся по самым страшным притонам.
Выяснилось это следующим образом. Некто Татьяна Гу-ленькая, увидав фотографический снимок, заявила, что знает убитую и немедленно была вызвана для показаний.
— Вот что, господин следователь, я всю правду вам покажу. Хотя я и погибшая, а правду скажу, — показывала Гу-ленькая. — Мы все дамы ночные, нашего сорту, недоброкачественные — меж собой союз заключили, чтобы каждая по своему месту ходила, стало быть, район себе выбрала и там трудилась и уж ни-ни за границу переступать. Это подло… и мешать друг другу честные люди не должны. У нас тоже своя честь есть; воровская, подлая, а она все-таки честь есть. Какие ни на есть, а мы люди, не собаки, и очень даже на нас свысока смотреть нельзя. Мало ли что с кем бывает, ты прежде, чем нас замарьяжить грязью, ты порасспроси, в чем дело и как в жупело мы попали. Г. следователь, я все покажу… желаешь знать в аккурате, кто я такая есть, была и буду…
Следователь заинтересовался и разрешил Гуленьковой рассказ.
— Маменька моя, царство ей небесное, со святыми упокой, на базаре гнилыми фруктами торговала, а то вареным картофелем. Сварит, в горшок положит, одеялом обернет, выйдет на рынок, сядет на горшок и сидит на нем, чтоб американский фрукт не стыл. Видите, какая я образованная, знаю, где что водится… Замуж она не шла, — не брали, а родилась я так, от дальнего знакомого маменьки… О том, как я малышом соску из черного хлеба сосала, не помню; нешто младенец может помнить, а слыхала. Сунет маман соску в рот и уйдет на заработки… Подросла я девчонка чахлая, а с плюй рыла смазливая, в благородном аппетите — не требуха разбухшая. Чево-чево видеть не довелось: и маменьку пьяную в синяках, и мужчин, все разных, да оборванных; вот как я перед вами рапорт даю; и все слова скверные говорили, да на меня показывали — «Вот фруктик подрастет, — говорили, — ты смотри, Крючка, так прозвище матери было, не продешеви». И маменька, царство ей небесное, отругивалась и словно неприятно ей было, что про дочь так языки чешут и слова непотребные говорят. А я, знай, расту; как стукнуло мне годков шесть, я милостыню пошла просить, маменька, царство ей небесное, приказала. Оденет она меня в платьишко драное ситцевое на голое тело, ку-цовейку наденет, на босые маленькие ноги со своих ног ботинки напялит, голову платочком — подбей ветром укутает, я и хожу клянчу, Христа-ради прошу. Прежде, бывало, маль-