Среди призраков
Шрифт:
– А вы бы скинулись, сопляки, одному, ему - удовольствие, а вам благодарность за доброе дело, а?
Но связываться с Реной многие из мальчиков боялись, говорили, что от нее все что угодно можно подхватить. Иногда Валерий отбирал у нее деньги, пропивал, угощал блатных, но она как-то, договорившись со своими дружками, устроила с их помощью Валерию такой мордобой, что навсегда отбила у него охоту зариться на чужие заработки, и теперь он только по мелочам или крал из ее сумочки, или клянчил, и она, добрая душа, на мелкие кражи закрывала глаза, а на попрошайничество - подавала. Валерия прозвали Потаскухиным и так звали его в лицо, потому что никто его не боялся, хоть он и был намного старше нас - ему недавно стукнуло двадцать семь лет. Когда его называли Потаскухиным, он только виновато, гаденько улыбался и просил:
– Да хватит вам, ребята... Перестаньте...
Злые языки утверждали, что он спит со своей сестрой...
...- Сами вы шлюхи!
– крикнул вдруг Валерий Эльчину и Сергею.
Ему тут же слегка надавали пинков, чисто символических, чтобы, как говорится, только отметиться, и он убежал
– Может, к Ханум пойдем?
Некоторые согласились, зная, что у меня всегда найдутся деньги, чтобы заплатить у Ханум за пиво. И несколько человек нас отправилось к Ханум.
Ханум - буфетчица в пивной-стекляшке на бульваре. Надо сказать, что Ханум довольно некрасива, да что там некрасива, просто безобразная до черта. И глаз у нее один кривой. Но дело не в этом. Что-то было в ней привлекательное. Кстати, Ханум здорово как сложена, но опять-таки дело совсем не в этом. Есть некрасивые люди, даже с физическими изъянами, но кажутся они некрасивыми до тех пор, пока не заговорят с тобой. Не то что она очень интересно говорит, а только черт знает как это назвать. Есть в ней какая-"то изюминка, которую я не могу разгадать и определить, облечь, пригвоздить словами. Впрочем, может, это и не так уж необходимо, обязательно облекать все в слова, все непременно разгадывать, какие-то загадки ведь должны оставаться вокруг нас, правда, есть она, Ханум, и все, и слава богу, и не надо ее разгадывать, это так же не нужно и глупо, как пересказывать содержание стихов своими словами. Даже когда Ханум ругается с подвыпившими посетителями, выпроваживая их, и пользуется при этом лексиконом пьяного' матроса, все равно прежде всего видишь в ней женщину, которой нелегко живется, но сильную, самостоятельную, добрую женщину. Может, такое мнение создалось у меня оттого, что порой Ханум подсаживалась к нашему столику, предоставляя отпускать пиво немногочисленным посетителям маленькой горбатой старушке - божьему одуванчику, уборщице в пивнушке? Пиво нам Ханум подавала, перелив его в бутылки из-под лимонада, и никогда, хоть ты тресни, не давала больше одной бутылки на каждого. Да, впрочем, больше нам и не требовалось, мы вполне были довольны этим, ведь не напиваться же, в самом деле, мы приходили сюда, а просто посидеть, поглазеть, помолчать, поговорить и все такое... Я любил слушать ее, любил, когда она рассказывала о своей жизни. Я потягивал кислое, невкусное пиво Ханум, от которого у меня начиналась изжога, и слушал ее. А Ханум - можно было заметить по ее лицу - была благодарна нам за то, что мы ее слушаем. Она рассказывала о муже, бросившем ее пять лет назад с ребенком, говорила, как трудно ей растить ребенка, какой смышленый у нее мальчик, рассказывала о своей работе, о том, с каким трудом устроилась ишачить в эту стекляшку, да еще заведующий с нее всякий раз требует, дышать не дает, говорила, что мечтает бросить эту забегаловку, что ей до смерти надоело лаяться с пьяным сбродом... Все это я уже слышал, но слушал снова, как слушаешь шум волн, слушал временами даже с интересом, с не меньшим интересом, чем в первый раз, чувствуя, как все это далеко от моей жизни, и как я, по мере того, как Ханум рассказывает, приобщаюсь к нелегкой жизни этой тридцатидвухлетней женщины, как она раскрывает мне глаза на вещи, о которых я в свои шестнадцать лет и представления не имел, как иным людям нелегко жить, как везде, где бы они ни были - в больницах, где их морят голодом, куда они с трудом устраиваются и потом сутками дожидаются благосклонного внимания врача, сами себе достают лекарства и прочее; в ломбардах, куда они относят свои копеечные серьги, часы, платья, чтобы заплатить врачу, который иначе и не подойдет к твоему больному, или судейскому крючку, который может дать год, а может и все пять твоему мужу, калымившему на грузовике, чтобы подработать для детей; на работе, где им достается одна лишь тяжелая и грязная работа, если они бессловесны и не могут постоять за себя, в городском транспорте, в очередях, в райисполкомах, в милиции - везде, везде их третируют, унижают их человеческое достоинство, плюют на их здоровье, заставляют сутками, неделями, месяцами ждать и потом ничего не дают. И, слушая все это, я чувствовал, как становлюсь циничнее, но и мягче в то же время, и добрее от тихого, чуть с хрипотцой голоса Ханум. В конце концов я ловил себя на мысли, что непонятно за что, но благодарен Ханум, и, уходя, мне даже мысленно не хотелось ругать ее за изжогу от прокисшего пива, и я каждый раз старался всучить ей на рубль-два больше, но она не брала, с шутливой грубоватостью приговаривая:
– Вот еще нашелся миллионер сопливый... Оставь, купишь себе соску.
– Бери, бери, Ханум, - говорил кто-нибудь из ребят, - у него папа миллионер.
– Папа не в счет, - возражала Ханум.
– Вот когда сам начнет зарабатывать, пусть тогда и швыряет деньгами, а папиными швыряться - дело нетрудное...
Когда мы вошли в стекляшку, у Ханум было немного посетителей, но все равно она уже умудрилась поругаться с кем-то,
– Напился, босяк, - громко ворчала она за стойкой буфета, вытирая стаканы грязным полотенцем - даже отсюда, от входа, видно было, что полотенце, мягко говоря, не первой свежести, но черт с ним, слава богу, я не чистюля, не привередливый.
– Не надо пить, если нет денег, - продолжала между тем Ханум, пока я взглядом исследовал полотенце в ее руках.
– Где это видано, чтобы пиво по своей цене продавали, особенно
Ханум увидела нас, перестала ворчать и приветливо кивнула. Мы уселись за столик в углу, и через несколько минут Ханум принесла нам пива в лимонадных бутылках и снова ушла за стойку. Она еще не совсем успокоилась, не отошла от обиды и продолжала потихоньку ворчать и ругаться. Никто ей не отвечал. Видимо, тот, кто разозлил ее, давно уже ушел, но Ханум не из тех, кто быстро вспыхивает и тут же гаснет, она разгорается долго.
Пиво на этот раз было неплохое. Конечно, ему далеко до баночного датского пива, что постоянно стоит у нас в холодильнике, потому что папа до него большой охотник, и ему его всегда приносят какие-то таинственные незнакомцы, как, впрочем, и все другие деликатесы и не имеющиеся в продаже продукты; но прелесть пива Ханум была не в том, что его нигде не достанешь, это, конечно, смешно, а прелесть его заключалась в том, что его можно было потягивать среди приятелей, в этой замызганной стекляшке, где царит сдержанный гул голосов, где стоит Ханум за стойкой, и всегда можно ей крикнуть: эй, Ханум, принеси нам то-то и то-то; где можно не таясь курить и глазеть на завсегдатаев этой забегаловки, где можно пообщаться с пьяными и увидеть, как легко терять человеческий облик; и все это в отдельности, может, и не было бы так интересно, если б это вместе не называлось - жизнь, а? Может, слишком высокопарно? Или нет? По-моему, нет...
Ребята о чем-то говорили, а я вдруг вспомнил Раю, хотя вроде бы по-настоящему ни на минуту ее сегодня не забывал. Но теперь меня очень сильно потянуло к ней. Однажды, но это уже было гораздо позже, она сказала мне:
– Трудно оставаться с тобой нежной долго, - она говорила это и, почти задыхаясь, гладила мне плечи и отросшие волосы, - так хочется сильно обнять, измять, прижать, больно сделать.
– Ты и так мне больно делаешь, - сказал я тогда.
– Вот, все губы искусала.
А теперь, когда мы вышли из-за стола и, попрощавшись с Ханум, покинули ее стекляшку, и шли по бульвару, и вдыхали теплый и тяжелый, напоенный запахами нефти, воздух с моря, и смотрели на ночные пароходы в редких огнях, и бились учащеннее наши сердца, когда навстречу нам попадались или обгоняли нас стайками идущие девушки - наши ровесницы и море тихо шуршало в нескольких шагах от нас, под нашими ногами, и яркая стекляшка Ханум постепенно исчезала за буйной листвой заслонявших ее деревьев, и мы делились друг с другом сигаретами, и когда в пачке оставалась последняя, то пускали ее по кругу, и шли молча, потому что не хотели портить пустой трескотней очарование этого вечера - теплого, звездного, прекрасного - и теперь, когда все это было и есть, и будет, и будет, и будет, и есть, и есть, и есть, я вдруг пронзительно почувствовал в какой-то еле уловимый миг, что я очень еще молод, а сказать точнее - юн, что впереди большая и разная жизнь, и что как это все-таки здорово - быть молодым и не быть старым.
Тихий ветерок дул осторожно, словно остужая чай в блюдечке, перед глазами у меня стояло лицо Раи, я видел ее постепенно мутневший от страсти взгляд и закушенную губу, а за крыши домов, мимо которых я шел, уплывал- сегодняшний день. Уплывал еще один, сегодняшний, что уже скоро будет вчерашним. Еще один день. Это была пятница, похожая на широкую, светлую рыбу...
– Закир, вставай, - Сона вошла в комнату сына.
– Вставай, лежебока. Папа уже уехал, но за тобой заедет машина, он не мог ждать, что-то у них опять срочное... Ты что, не слышишь меня? Вставай, в школу опоздаешь...
– У нас сегодня нет первого урока, - пробурчал Закир недовольным сонным голосом.
– Как это нет?
– А так, - Закир уже начинал злиться, желанный, сладкий утренний сон улетучивался, и он чувствовал, что раз так, то все равно придется вставать. Вот так и нет. Пустой урок. Учительница заболела, заменить некем. Теперь дашь поспать, или тебе доставит больше удовольствия, если я буду этот пустой урок околачиваться возле школы?..
Сона ничего не ответила, внимательно глянула на сына, обиженно поджав губы, о чем-то озабоченно думая, потом вздохнула, сказала тихо:
– Ладно. Тогда придется тебе пешком идти. Через полчаса мне машина нужна. Поеду к портнихе, она живет у черта на куличках, в микрорайоне, так что шофер там будет меня ждать до конца примерки... Хотя зачем я тебе все это говорю?..
– Видимо, для того, чтобы убедить меня, что ты едешь к портнихе, равнодушным, но теперь уже вовсе не сонным голосом отозвался Закир.
– То есть... то есть, как это - убедить? Я что-то тебя не поняла... внутренне Сона опешила, но сейчас у нее не было ни минуты свободного времени, чтобы продолжать этот неприятный разговор, и она намеренно его скомкала, отметив, впрочем, про себя, что в ближайшее время надо будет непременно к нему вернуться еще и потому, что сын с недавних пор стал слишком много себе позволять в отношении ее.
– Ну ладно, есть у вас первый урок или нет, вставать все равно придется... И вставай, пожалуйста, поживее, сейчас Рая придет убирать в квартире.
При упоминании о Рае у Закира радостно сжалось сердце.
– А разве она еще не пришла?
– спросил он, изо всех сил стараясь казаться равнодушным.
– Нет, - ответила Сона, - Вчера она попросила разре
шения немного опоздать, я разрешила. А что? Некому подать
тебе в постель шоколад, поэтому заволновался, а?
– Она как
то слишком понимающе глянула на него, он заметил и понял
ее взгляд, и это ему не понравилось.
– Ara, - сказал Закир, - мне нравится, когда подают шоколад в постель.