Средний пол
Шрифт:
И что он там увидел? Чистого двустворчатого моллюска женских гениталий, слегка вспухшего от обилия гормонов, — но это сходство с бабуинами имеют все младенцы. Для того чтобы рассмотреть нечто большее, доктору Филобозяну пришлось бы раздвигать складки, но он не стал это делать. Потому что именно в этот момент к его руке прикоснулась сестра Розалия, для которой эта минута тоже была судьбоносной. Доктор Фил поднял голову, и армянские глаза встретились с аппалачскими. Некоторое время они стояли молча, а потом отвели взгляды. Мне не было еще и пяти минут от роду, а основополагающие темы моей жизни — пол и случай — уже заявили о себе. Сестра Розалия покрылась краской.
— Замечательная, — промолвил доктор Филобозян, имея в виду меня, но глядя на свою ассистентку, — замечательная здоровая девочка.
На улице Семинолов торжество по случаю моего рождения было приглушено опасениями за жизнь Левти.
Дездемона обнаружила его лежащим на полу в кухне рядом с перевернутой чашкой. Она встала на колени
Насколько мне подсказывает опыт, эмоции не могут быть выражены одним словом. Я не верю в слова «радость», «печаль» или «сожаление». Возможно, лучшим доказательством патриархальности языка является именно то, что он стремится к упрощению чувств. Я бы хотел иметь в своем распоряжении сложные гибриды, длинные немецкие конструкции типа «ощущение счастья, сопутствующего катастрофе» или «разочарование от занятия любовью с собственной фантазией». Тогда я показал бы, как «страх смерти, вызываемый стареющими членами семьи» связан с «ненавистью к зеркалам, возникающей в среднем возрасте». Я хотел бы найти определения «горю, связанному с разорением ресторана» и «восторгу, вызванному появлением в комнате мини-бара». Мне никогда не хватало слов для того, чтобы описать свою жизнь, а сейчас, когда я начал эту историю, особенно. Я больше не могу спокойно сидеть и наблюдать за происходящим со стороны. Все последующее будет окрашено субъективным восприятием участника событий. Здесь моя история расщепляется, претерпевая мейоз. Мир обретает весомость, как только я становлюсь его частью. Я говорю о бинтах и намокшей вате, запахе плесени, царящем в кинотеатрах, о блохастых котах и их вонючих жилищах, о дожде, прибивающем городскую пыль, когда старые итальянцы заносят в дома свои складные стулья. До этого момента этот мир не был моим. Это была не моя Америка. Но вот наконец в нем появился я.
Однако это ощущение счастья, сопутствующее катастрофе, не долго царит в душе Дездемоны. Через несколько секунд она снова прикладывает голову к груди мужа и слышит, что сердце его бьется. Левти срочно везут в больницу, и через два дня он приходит в себя. Сознание ясное, и память не повреждена. Однако, когда он пытается спросить, кто родился — мальчик или девочка, выясняется, что он потерял дар речи.
По словам Джулии Кикучи, в красоте всегда есть что-то неестественное. Вчера она пыталась доказать мне это, когда мы сидели в кафе Эйнштейна и пили кофе со штруделем. «Посмотри на эту модель, — говорила она, показывая фотографию в журнале мод. — Взгляни на ее уши — как у марсианки». Она переворачивает страницы. «Или вот этот рот. В него же можно запихать целую голову».
Я пытаюсь заказать себе еще капуччино. Официантки в своих австрийских униформах игнорируют меня, как и всех остальных, а за окном плачут обвисшие желтые липы.
«Или, например, Джекки О., — продолжает свои доводы Джулия. — У нее так широко расставлены глаза, что кажется, как будто они на висках. И вообще она похожа на рыбу-молот».
Я готовлюсь к грядущему описанию собственной персоны. На детских фотографиях Каллиопы можно различить целый ряд противоестественных черт. Родители все это отмечают, нежно склоняясь над моей колыбелькой. (Иногда я думаю, что именно эта легкая неправильность моих черт, привлекавшая к себе внимание, и помешала разглядеть более серьезные внутренние нарушения.) Теперь представьте себе мою колыбельку как музейную диораму. Нажимаешь кнопку — и мои уши загораются как золоченые раструбы. Нажимаешь другую — и у меня начинает сиять подбородок. Следующую — и из темноты возникают высокие бесплотные скулы. Пока все вышеназванное нельзя назвать многообещающим. На основании ушей, подбородка и скул меня можно было бы счесть малолетним Кафкой. Однако нажатие следующей кнопки высвечивает мой рот, и это меняет положение вещей к лучшему. Ротик у меня маленький, но музыкальный, хорошо очерченный и предназначенный для поцелуев. В центре этого пейзажа расположен нос. Он ничем не напоминает носы классических греческих статуй. Это малоазийский нос, возникший, как и шелк, на Востоке. При внимательном рассмотрении нос этого диорамного младенца уже представляет собой арабеску. Уши, нос, рот, подбородок… Теперь перейдем к глазам. Они не только широко посажены, как у Джекки О., они еще и большие. Слишком большие для младенческого личика. Как у бабки. Большие и печальные, как на картинах Кина. Обрамленные такими большими и темными ресницами, что мама даже не может себе представить, что они образовались в ее утробе. Она изумлена, что ее организм не упустил ни одной детали. Цвет лица — бледно-оливковый. Волосы черные как
В детстве, когда я был маленькой девочкой, я обладал будоражащей, экстравагантной красотой. Все черты моего лица были неправильными, но вместе взятые они производили захватывающее впечатление. Случайной и непреднамеренной гармонии. А также текучести и изменчивости, словно за моим видимым обликом скрывалось другое лицо.
Дездемону моя внешность не интересовала. Ее больше тревожило состояние моей души.
— Ребенку уже два месяца, — говорила она моему отцу в марте. — Почему вы до сих пор ее не покрестили?
— Я не хочу ее крестить, — отвечал Мильтон. — Все это фокус-покус, чушь собачья.
Дездемона грозит ему пальцем.
— Ты считаешь святую традицию, которую церковь хранит два тысячелетия, собачьей чушью? — и она обращается к панагии, используя все известные ей имена: — Ты слышишь, что говорит мой сын Мильтон, Всесвятая, Пречистая Дева, Благословенная Богоматерь?
А когда отец продолжает упорствовать, Дездемона пускает в ход свое секретное оружие и достает веер.
Трудно описать этот зловещий, предгрозовой жест непосвященным. Отказываясь дальше продолжать полемику с моим отцом, она удаляется на своих распухших ногах в солнечную комнату и усаживается в плетеное кресло у окна. Весеннее солнце просвечивает насквозь крылья ее носа. Она берет свой картонный веер, на передней стороне которого написано «Зверства турок», а ниже более мелкими буквами конкретизировано: во время погрома 1955 года в Стамбуле было убито 15 греков, изнасиловано 200 гречанок, разгромлено 4348 магазинов, уничтожено 59 православных церквей и осквернены захоронения патриархов. У Дездемоны было шесть таких вееров — полный коллекционный набор. Каждый год она посылала в Константинопольскую патриархию пожертвования, после чего через несколько недель получала очередной веер, свидетельствовавший о геноциде, а на одном из них однажды даже оказалась фотография патриарха Афинагора на развалинах разгромленного собора. Последнее преступление, совершенное не турками, а ее собственным сыном, отказывающимся крестить свою дочь, не было отражено на веере, зато она делала все возможное, чтобы осудить его. Обмахивание веером превращалось у Дездемоны не просто в слабое шевеление кистью, а в движение всего тела, зарождавшееся где-то глубоко внутри между желудком и печенью, где, по ее убеждению, находился Святой Дух. Оно возникало еще глубже, чем ее затаенное преступление. Мильтон пытался скрыться за газетой, но колыхания воздуха вызывали трепыхание ее страниц. Движения веера Дездемоны ощущались по всему дому — от них скатывалась пыль на лестнице, трепетали занавески, и у всех пробегала дрожь по коже. По прошествии небольшого времени возникало ощущение, что весь дом находится в режиме гипервентиляции. Оно преследовало Мильтона даже когда он садился в свой бьюик, который начинал испускать при этом слабое шипение из радиатора.
Кроме обмахивания веером бабка начинала еще взывать к родственным чувствам. Отец Майк, ее зять и мой родной дядя, к этому времени уже вернулся из Греции и поступил на службу в греческую православную церковь Успения.
— Пожалуйста, Мильти, — уговаривала Дездемона. — Подумай об отце Майке. Из-за тебя ему никогда не удастся стать старшим священником. Неужели ты думаешь, он может смириться с тем, что его родная племянница осталась некрещеной? Подумай о своей сестре, Мильти. Бедная Зоя! У них и так нет денег.
И наконец, давая понять, что он сдается, отец спрашивает:
— И сколько это нынче стоит?
— Крещение абсолютно бесплатно.
Мильтон поднимает брови и после короткого размышления кивает, утвердившись в собственных подозрениях.
— Естественно, впускают за бесплатно, а потом платишь всю оставшуюся жизнь.
К 1960 году у православных прихожан Детройта появилась еще одна церковь. Церковь Успения переехала с шоссе Верной в новое помещение на Шарлевуа, и строительство новой церкви вызвало всеобщий энтузиазм. Начав со складского помещения на Харт-стрит, а потом перебравшись в гораздо более престижное здание, приход наконец обретал свой собственный величественный собор. В конкурсе участвовало множество строительных фирм, но в конце концов было решено отдать заказ «своим», и им оказался Барт Скиотис.
Строительство новой церкви преследовало двойную цель: возрождение великолепия Древней Византии и демонстрацию финансового процветания греко-американской общины. Деньги лились рекой. Для написания новых икон с Крита был приглашен иконописец, проработавший около года и спавший все это время на тоненькой подстилке в незаконченном строении. Будучи традиционалистом, он воздерживался от употребления мяса, алкоголя и даже сладостей, чтобы очистить душу и обрести божественное вдохновение. Даже его кисточки по всем правилам были изготовлены из беличьих хвостов. Наша истсайдская Агия София поднималась медленно, и на это ушло почти два года. Проблема была только в одном: в отличие от иконописца Барт Скиотис работал отнюдь не с чистым сердцем и пользовался материалами низкого качества, переправляя остальную наличность на собственный банковский счет. Он неправильно положил фундамент, и вскоре на стенах появились уродующие роспись трещины. Кроме того, начала протекать крыша.