Средний пол
Шрифт:
Я жду двадцатое марта — день рождения Пункта Одиннадцать. И когда голос объявляет его призывной номер — двести девяносто, я понимаю, что его не заберут на войну, и врываюсь в комнату. Пункт Одиннадцать выпрыгивает из кровати, мы смотрим друг на друга и совершаем неслыханный поступок — обнимаемся.
Осенью брат уезжает не в Канаду, а в Анн-Арбор, и я снова остаюсь один, как тогда, когда было оплодотворено его яйцо. Я в одиночестве наблюдаю за возрастающим раздражением отца, когда он смотрит по вечерам новости, за его вспышками гнева на бездарных военачальников, несмотря на применение напалма, за его растущей симпатией к президенту Никсону. Я оказываюсь единственным свидетелем того, как в моей матери начинает зарождаться чувство собственной ненужности. После отъезда Пункта Одиннадцать Тесси обнаруживает, что в ее распоряжении оказывается все больше и
Ненависть Мильтона к антивоенному движению и чувство собственной ненужности Тесси приводят к тому, что они начинают читать все сто пятнадцать томов серии «Великие книги», которые давно уже рекламировал дядя Пит, цитируя их во время воскресных дебатов. И вот когда просвещенность начала витать в нашем доме — Пункт Одиннадцать учился инженерному искусству а я начал изучать латынь с мисс Вилбур, не снимавшей в классе солнечные очки, — Мильтон и Тесси тоже решили пополнить свое образование. Великие творения были доставлены в десяти коробках с перечнями их содержимого. В одной были Аристотель, Платон и Сократ, в другой — Цицерон, Марк Аврелий и Вергилий. Расставляя их по полкам встроенных стеллажей, мы читали имена авторов — одни уже известные, такие как Шекспир, другие нет, такие как Боэций. Эпоха борьбы с традициями еще не наступила, к тому же серия начиналась с наших соплеменников, и поэтому мы не чувствовали себя посторонними. «Вот это очень хорошо», — говорит Мильтон, доставая Мильтона. Единственное, что его расстраивает, так это отсутствие в серии Эйна Рэнда. И в тот же вечер Мильтон начинает читать Тесси вслух.
Они начинают в хронологическом порядке — с первого тома — и постепенно продвигаются к сто пятнадцатому. И я, делая на кухне домашнее задание, слышу настырный звучный голос Мильтона: «Сократ: „Есть две причины упадка искусства“. Адамант: „А именно?“ Сократ: „Богатство и бедность“». Когда выяснилось, что Платон идет тяжело, Мильтон предложил сразу перескочить к Макиавелли. Но по прошествии пары дней Тесси попросила заменить его на Томаса Харди, однако уже через час Мильтон и его отложил в сторону. «Слишком много болот, — пожаловался он. — Там болото, здесь болото». Потом они прочитали «Старик и море» Эрнеста Хемингуэя, который им понравился, а затем забросили это дело.
Я не случайно вспоминаю о неудавшейся попытке родителей овладеть «Великими книгами». На протяжении всего моего отрочества эти увесистые и величественные тома в золотых переплетах продолжали стоять на полках, безмолвно подталкивая меня к воплощению самой бесполезной мечты — мечты о написании книги, достойной стать сто шестнадцатой в их ряду, с еще одним длинным греческим именем на обложке — Стефанидис. Тогда я был юн и полон великих замыслов. Теперь меня уже не греют мечты о славе и литературных совершенствах. Я больше не стремлюсь к тому, чтобы создать великое произведение, — мне надо написать лишь одну книгу, которая, несмотря на все свои недостатки, отразит всю фантасмагоричность моей жизни.
Той самой жизни, которая проявляется по мере того, как я расставляю книги. Потому что в этот самый момент Каллиопа открывает следующую коробку и достает сорок пятый том — Локк и Руссо. Вот она встает на цыпочки и ставит их на верхнюю полку. И Тесси, поднимая на нее глаза, говорит: «По-моему, ты подросла, Калли».
И это еще мягко сказано. С января по август мое застывшее тело внезапно достигает совершенно невероятных размеров, что приводит к непредвиденным последствиям. И хотя дома меня продолжают держать на средиземноморской диете, пища, которой меня кормят в школе — пироги с курятиной и желе из концентратов «Джелло», — в определенном смысле начинает на меня влиять. Я тянусь вверх со скоростью бобов, которые мы изучаем на уроках естествознания. Исследуя фотосинтез, один поднос с бобами мы держали в темноте, а другой — на свету и каждый день измеряли ростки линейками. Точно так же, как бобы, мое тело тянулось к огромному источнику света на небесах, с той лишь существенной разницей, что я рос в кромешной тьме. По ночам у меня болели суставы и меня мучала бессонница. Улыбаясь сквозь боль, я заворачивал ноги согревающими грелками, потому что наконец со мной начинало
Не то чтобы это произошло за одну ночь. Я не помню, чтобы он ломался. Он просто постепенно понижался на протяжении последующих двух лет. Исчезла прежняя визгливость, которой я пользовался как оружием в борьбе с братом. Теперь уже не могло быть и речи о том, чтобы брать высокие ноты в национальном гимне. Моя мать продолжала считать, что я простужен. Продавщицы, слыша мой голос, отказывались принимать меня за его источник. Я бы сказал, что он не был лишен своего очарования, сочетая в себе звучание флейты и фагота, согласные были слегка сглажены, и вся моя речь была полна стремительного напора. Она обладала свойствами, различимыми лишь для лингвиста: в ней были элизии, характерные для представителей среднего класса, и изящные греческие интонации живших во мне предков, перемешанные с носовым выговором Среднего Запада.
Я продолжал расти. У меня менялся голос. Но пока еще ничто не говорило о чем-либо противоестественном. И мое изящное телосложение, узкая талия, миниатюрность рук и ног ни у кого не вызывали подозрений. Мало кому из генетических особей мужского пола, считающихся в детстве лицами женского пола, удается мимикрировать столь органично. Как правило, в них всегда есть что-то особенное, им трудно подобрать себе подходящую обувь или перчатки. Их обзывают сорванцами или, еще того хуже, гориллами. Мне же помогала моя худоба. Начало семидесятых поощряло плоскогрудость. Гермафродитизм был вполне уместен. Высокий рост и жеребячьи ноги придавали мне вид фотомодели, что подчеркивалось правильной одеждой и общей угловатостью. У меня был взгляд как у салуки, что вполне согласовывалось с моей мечтательностью и увлечением литературой.
И тем не менее некоторые невинные и легко возбудимые девочки реагировали на мое присутствие совершенно невообразимым образом. Я вспоминаю Лили Паркер, которая ложилась в вестибюле на диванчик, клала голову мне на колени и, глядя вверх, говорила: «У тебя самый идеальный подбородок из всех, что я видела». Или Джун Джеймс, которая накрывала свою голову моими волосами, так что мы с ней оказывались как в палатке. Вероятно, мое тело испускало феромоны, которые воздействовали на одноклассниц. Как еще можно объяснить то, что они постоянно меня обнимали и старались ко мне прислониться? На этой ранней стадии, когда вторичные половые признаки еще не проявились и я еще не начал вызывать перешептываний, а девочки спокойно клали мне головы на колени, тогда, в седьмом классе, когда волосы у меня еще блестели, а не вились, лицо было гладким, а мышцы неразвитыми, я уже незаметно, но безошибочно испускал что-то мужское. Это выражалось в том, как я подбрасывал и ловил резинку, бомбил ложкой чужие десерты, как хмурил брови и с готовностью ввязывался в споры. Еще не изменившись, я уже был другим, и меня очень любили в моей новой школе.
Однако этот период быстро закончился. Моя шевелюра проиграла ночное противостояние силам порочности. И Аполлон уступил Дионису. В красоте всегда есть что-то порочное, однако когда мне исполнилось тринадцать, это проявилось в полную силу.
Стоит только заглянуть в школьный альбом. На снимке хоккейной команды, который был сделан осенью, я стою на одном колене в первом ряду. А весной со стыдливым видом уже в последнем. (На протяжении многих лет фотографов смущал мой постоянно недоумевающий взгляд. Он портил групповые снимки и рождественские открытки, пока наконец на моих наиболее известных фотографиях проблема не обрела своего решения благодаря полному закрытию моего лица черным квадратом.)
Если Мильтон и переживал из-за потери красивой дочери, он никогда этого не показывал. На свадьбах он всегда приглашал меня танцевать, не задумываясь о том, насколько смешно мы выглядим. «Пошли, кукла, потопчемся», — говорил он, и мы выходили на площадку: коренастый и упитанный отец уверенными, старомодными фокстротными шажками вел неуклюжую, похожую на богомола дочь. Мой внешний вид никак не повлиял на любовь ко мне моих родителей. Однако, рискну заметить, она все больше и больше стала окрашиваться оттенком горечи. Их тревожило, что я не смогу стать привлекательной для мальчиков и не буду пользоваться успехом. Иногда во время танца Мильтон расправлял плечи и оглядывал площадку, словно бросая кому-то вызов.