Ссора с патриархом
Шрифт:
Мария, ухватившись за край накидки, не отпускала незнакомку, которую приняла за сумасшедшую, когда открыла ей дверь.
— Где он?.. Пустите меня к нему… Ради бога, синьор кавалер!
И она бросилась перед ним на колени.
34
Доктор льстил себя надеждой, что появление этой женщины вызовет кризис в состоянии больного. Но его ожидало разочарование.
Маркиз, уставившись на нее своими невидящими глазами с затуманенными, словно покрытыми слоем пыли, зрачками, некоторое время
И всю ночь простояла она у его постели, отирая ему губы, и не чувствовала усталости; слезы душили ее, застилали ей глаза, но не прорывались наружу. Скорбно скрестив на груди руки и горестно вздыхая, смотрела она, как маркиз мотает головой, и слушала его крики: «A-а! A-а! О-о! О-о!» — в те моменты, когда галлюцинации ненадолго оставляли его в покое.
— Пойдите отдохните. Мы выспались, — сказал ей Титта, входя на рассвете в спальню маркиза.
— Ах, кума Пина! Кто бы мог подумать! — воскликнул мастро Вито, еще не совсем проснувшийся.
— Нет, оставьте меня тут!.. — ответила она, даже не обернувшись.
— А вам-то кто привез это известие в Модику? — спросил Титта.
— Один человек из Спаккафорно… Ему написал отсюда его приятель. А он сказал моему мужу… И я с тяжелым сердцем поспешила сюда… Два дня ехала вместе с одним батраком. Мне казалось, никогда не доберусь сюда!
— Пойдите отдохните… В соседней комнате есть кровать…
— Оставьте меня тут, мастро Вито.
— Кума, — сказал он неуверенно, — теперь ни к чему притворяться… Вы ведь знали… про Рокко!..
— Клянусь вам, мастро Вито! Ничего не знала!.. Даже не подозревала!.. И из Раббато решила уехать, чтобы не мешать маркизу. Он не хотел больше видеть меня, плохо обходился со мной… Разве я была виновата? Он же сам… Я бы лучше умерла здесь, хоть служанкой, из благодарности… А его тетушка утверждала, что это я убила Рокко Кришоне… чтобы вернуться к маркизу и женить его на себе!.. Господь да не спросит с нее там, где она сейчас! Виноваты его родственники, баронесса прежде всего… Он не был бы сейчас в таком состоянии!.. Какое мучение, мастро Вито!
— Вы можете гордиться!.. Он так любил вас!
— Это правда! Это правда! — ответила она, грустно качая головой и вытирая пену со рта несчастного, совершившего убийство из ревности к ней, а теперь не узнававшего ее и кричавшего: «A-а! A-а! О-о! О-о!», лежавшего недвижно, стянутого смирительной рубашкой. Святая мадонна, какая жалость!
Кавалер дон Тиндаро, узнав утром от зятя, что приехала Сольмо, сказал ему:
— Напрасно ты пустил ее.
— Назло маркизе!.. А к тому же, где найти сейчас более преданного
— Маркиза может распорядиться прогнать ее. Она хозяйка.
— Она потеряла все свои права, бросив дом и мужа. Я бесконечно восхищен этой несчастной Сольмо: она ехала два дня верхом, почти без отдыха, чтобы только увидеть его. Вчера вечером, когда она вошла и бросилась на колени, умоляя, я… А я не такой уж чувствительный… Мы с доктором… растрогались, как мальчишки. Мы не смогли сказать ей: «Возвращайтесь, откуда явились». Это было бы чересчур жестоко.
— А теперь…
— Теперь оставим ее тут, пока не придут и не прогонят ее, если у них хватит смелости. Она была любовницей? Вы что, настолько щепетильны?
— Не называй это щепетильностью… Маркиз Роккавердина не должен умереть на руках у этой женщины… Это был бы скандал!
— Он должен умереть, как собака, на руках у наемных людей, у Титты и мастро Вито!.. И это, по-вашему, не скандал! А еще говорите, что я безбожник! Да тут от сотни Иисусов отречешься, когда видишь такое!..
За три дня слабоумие очень сильно прогрессировало. Освобожденный от смирительной рубашки, маркиз сидел в кресле с подлокотниками, понурый, сложив на коленях руки.
Агриппина Сольмо с материнской заботливостью одевала его, умывала, причесывала, кормила. Иногда, услышав ее голос, звавший его: «Маркиз! Маркиз!» — и ласково журивший, когда он упрямо отказывался есть, больной медленно поворачивал голову в ее сторону, смотрел на нее исподлобья, словно голос ее пробуждал в нем смутные воспоминания о каких-то далеких впечатлениях, но они тут же развеивались, и вновь на долгие часы впадал в угрюмую неподвижность.
И в то время как его тело — уже не человека, а животного — вроде бы наслаждалось теплом солнечных лучей, проникавших в открытую балконную дверь, она тихо разговаривала с ним, изливая душу, хотя и знала, что ее не понимают:
— Зачем вы это сделали, ваша милость? Почему ни разу ни слова не сказали мне?.. Ах, если бы вы только сказали: «Агриппина, ты смотри мне!» Намека было бы достаточно! Разве не вы были хозяином? Зачем надо было убивать?.. Это была судьба! О боже! О боже!..
Она радовалась, видя, что он спокоен, что не кричит больше, не мечется. Ей казалось, что наступило улучшение. И она испытывала горечь и удивление всякий раз, когда доктор приходил, осматривал его, качал головой и уходил, пожимая плечами и не отвечая на ее вопрос:
— Ему лучше, правда? Теперь он покорный, как ягненок.
И все же у нее сжималось сердце, когда она видела, как он подолгу рассматривает свои руки, медленно поворачивая их, как притрагивается к кончикам пальцев, словно хочет сосчитать их, не замечая стекающую с губ пену. Она вытирала ее платком и следила за каждым движением его головы, за его взглядом, стараясь отыскать в нем хоть малейший проблеск сознания, и все повторяла:
— Это я! Агриппина Сольмо! Не узнаете меня, ваша милость? Я нарочно приехала сюда! Я больше не уйду отсюда!..