Сталь и шлак
Шрифт:
— Сорвем, — уверенно отозвался Крайнев, — я давно уже придумал, что сделать, но мне одному это было не под силу, а сейчас… Сейчас я как Антей, прикоснувшийся к матери-земле.
— Что же ты надумал? — спросил Сердюк.
— Нужно вывести мотор главного привода — за него отвечает хозяйственная команда, и это меня не коснется.
— Это правильно, но как? Ведь его усиленно охраняют?
— Его охраняют, — подтвердил Крайнев, — но масло для смазки не охраняют.
Сердюк хлопнул себя рукой по лбу.
— Валя!
12
Зонневальд не переставал думать о судьбе бывшего начальника гестапо фон Штаммера, разжалованного за провал агентурной сети. Он всеми силами старался поддержать свою репутацию «мастера смерти».
Каждое утро Зонневальд наведывался к своим оперативным работникам, наводя страх не только на тех, кого они допрашивали, но и на них самих.
…В кабинете следователя Швальбе, завербованного в гестапо из бывших немецких колонистов, идет очередной допрос. Невысокий коренастый паренек стоит против следователя и спокойно отвечает на его вопросы.
— Значит, не комсомолец и не стахановец?
— Нет.
— Какие общественные нагрузки нес?
— Почти никаких. Разве только в лавочной комиссии состоял.
— И только?
— И только.
Швальбе молчит, не зная, что спрашивать дальше.
Замороженные глаза Зонневальда не изменяют своего выражения, но следователь понимает, что начальник недоволен.
— Что значит — и только? — по-немецки говорит Зонневальд. — Этого вполне достаточно. Был в лавочной комиссии — значит, помогал советской власти.
— Подпишите, — говорит Швальбе, протягивая пареньку протокол.
Когда тот ставит свою подпись, следователь пальцем показывает ему на дверь.
— А меня часовой выпустит или пропуск напишете? — спрашивает паренек, уверенный в том, что он благополучно отделался.
Швальбе хохочет:
— Вы уже подписали себе пропуск на шахту.
— За что? — спрашивает паренек, бледнея, но в голосе его больше удивления, чем страха.
— В камеру! — командует Швальбе.
Солдаты выводят паренька.
— Плохо работаете, — раздраженно говорит Зонневальд. — Этот парень виновен уже тем, что молод. Такой может уйти в партизаны, перейти границу, стать советским солдатом. У вас низкая пропускная способность, разговариваете много.
Швальбе слушает начальника, стоя навытяжку. Его глаза, такие же рыжие, как и брови, выражают внимание и угодливость.
Конвоир вводит пожилого мужчину.
— С этим придется поразговаривать, — как бы извиняясь, говорит Швальбе начальнику.
Зонневальд не удостаивает его ответом.
— Сильвестров Илья Иванович? — спрашивает Швальбе.
— Он самый.
— Коммунист?
— Нет.
— Стахановец-двухсотник?
— Это да.
— Садитесь, пожалуйста.
Сильвестров садится, бережно одернув натянувшиеся
— Я попрошу вас написать в газету о том, как вы стали стахановцем, — все так же вежливо говорит Швальбе. — Не так, конечно, как вы писали в «Металлург», — он указывает на газетную подшивку, лежащую на столе. — Вы напишете, что вам угрожали тюрьмой, ссылкой, что двести процентов вы никогда не давали, а вам это нарочно приписывали.
— Значит, вы хотите, чтобы я написал, будто я жулик, а не мастер своего дела?
Швальбе криво усмехается:
— Не жулик, а жертва. Жертва режима запугивания. Подумайте. Если вам трудно написать самому, за вас напишут, а вам останется только подписать.
— Это, значит, себя продать, Родину продать? Как же я после этого с людьми встречаться буду?
Швальбе щурится:
— А если вам вообще не придется с людьми встречаться?
— Все равно не подпишу, — поняв, что имеет в виду следователь, говорит Сильвестров, встает и застегивает пиджак.
— Массаж! — кричит Швальбе и, схватив плеть, бьет рабочего по лицу.
Конвоир подскакивает и ударяет сзади. Обливаясь кровью, Сильвестров падает на пол.
Зонневальд внимательно следит за струйкой крови, текущей к ковру.
Конвоир оттаскивает Сильвестрова к стене.
— Следующего! — приказывает Швальбе.
— Плохо бьете, — замечает Зонневальд. — Нельзя все время бить по голове: объект быстро теряет сознание.
Входит Луценко. Переступив порог, он останавливает взгляд на струйке крови, текущей по полу, и сразу понимает, почему завернут ковер. Оглянувшись и увидев окровавленного Сильвестрова, он вздрагивает. Ему хорошо знаком этот старый рабочий, с которым он много лет живет на одной улице.
— Садитесь, пожалуйста, — приглашает Швальбе.
Луценко слегка поднимает густые брови, отчего морщины у него на лбу обозначаются еще резче.
— Коммунист? — спрашивает следователь.
— Нет, беспартийный.
— Беспартийный большевик?
— Нет, просто беспартийный.
— Ну, не совсем просто, — возражает Швальбе.
В зубах у него папироса, и кажется, что слова проходят сквозь мундштук и вместе с дымом повисают в воздухе. Он открывает газетную подшивку, медленно читает подпись под фотографией, обведенной синим карандашом:
— «Беспартийный большевик, пенсионер Иван Трофимович Луценко, вернувшийся в цех, плавит сталь для разгрома фашистских банд». Значит, не просто беспартийный, а большевик?
— Выходит, значит, большевик, — спокойно соглашается Луценко.
— Придется повесить, — в тон ему говорит Швальбе.
Луценко бледнеет, но молчит.
В углу шевелится и стонет Сильвестров. Придя в себя, он садится на полу и осторожно ощупывает обезображенное лицо, на котором лохмотьями висит кожа.
Швальбе подходит к нему с плетью в руке: