Стален
Шрифт:
Часы показывали 20.32, когда я вышел из поезда на перрон, прислонился к колонне и закрыл глаза. Голова кружилась, ноги дрожали, сердце замирало, я боялся обморока или поноса.
Я не был здесь много лет. Ни на станции метро, ни на Плешке, ни на вокзалах. Даже не проезжал через эту станцию. Ругал себя, пытался преодолеть страх перед «Комсомольской», но все мои попытки пресекала сама судьба – иначе и не скажешь.
Первую попытку предпринял на пару с Лу. В тот день мы катались в метро, я рассказывал ей о «Семеновской», где когда-то стоял пятиметровый памятник «Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство», о мозаиках на потолке «Новокузнецкой», сделанных по
Это случилось 5 февраля 2001 года, когда под мраморной скамьей на «Белорусской» взорвалась бомба. Жертв не было – тяжелая скамья погасила взрывную волну. Но в метро в тот день мы больше не спускались – до дома добирались на автобусе.
А 25 мая 2005 года в Москве случился блэкаут – аварийное отключение электричества, люди изнывали от духоты в поездах, остановившихся в тоннелях, все ругали Чубайса, девочки с алыми лентами через плечо – в московских школах был последний звонок – млели от жары и жались к родителям, которые пытались поймать такси. В тот день мы с Монеткой не смогли доехать до «Комсомольской», и я вздохнул с облегчением, когда мы вернулись домой.
Часы показывали 20.48, когда я наконец понял, что ни сердечный приступ, ни понос мне не грозят, и двинулся по перрону вдоль колоннады, бормоча себе под нос: «А товарищ Каганович шел в сраженье впереди, а товарищ Каганович был подземный командир…» Этот стишок из детской книги времен строительства метро в Москве я впервые услышал от Фрины.
Вот тут, у этой колонны, мы поцеловались в последний раз – мы оба знали, что жить Фрине осталось недолго. Потом спустились на радиальную линию, доехали до «Охотного Ряда», а когда вышли наверх, Фрине стало плохо, она обмочилась, и мне пришлось тащить ее на себе, а все вокруг шарахались от пьяной вонючей старухи в мокрых чулках, повисшей на молодом парне, и я до сих пор умираю от стыда, вспоминая, как тогда умирал от стыда за нее…
Я всегда жил в тупике, чувствовал себя прижатым к стене, всегда переживал кризис и давно научился черпать энергию в отчаянии. Но сейчас, похоже, стена рухнула, не выдержав соседства с болью, я ее перестоял, и открылся простор, а с ним родился страх. Вот что случилось.
Мне предстояло путешествие в запретную зону, само существование которой мучило годами и делало меня таким, каков я есть: многоликий Протей, меняющий свой образ подобно морю и превращающийся в различных животных, людей и чудовищ. Но теперь я не хотел и не мог растворяться в персонажах, как это было всегда, теперь я должен был говорить от первого лица – писать собственной кровью…
Писатель не вспоминает – он сочиняет воспоминания, балансируя между игрой ума и памятью сердца. Способен ли я выдержать этот баланс, восполнив жизнь и не погрешив против памяти сердца? Способен ли всецело довериться памяти и речи? Способен ли оставаться твердью, отдаваясь потоку?
Я стоял перед выбором, и это был тот еще выбор – между адом и адом…
От «Домодедовской» я пошел дворами.
Накрапывало.
Напротив магазина электроники толпились люди под зонтиками, со свечами и гитарами в руках – они пришли помянуть рокера, убитого ударом ножа в сердце средь бела дня на глазах у прохожих.
Убийцу арестовали через два часа – двадцатилетний парень, раненный в Чечне, сын толстой злобной бабы, приторговывающей самогоном. Бритоголовый, тощий, он работал на автомойке, а в свободное время бродил по улицам, сунув руки в карманы, поминутно сплевывая и что-то мыча, или часами сидел на скамейке у соседнего подъезда, читал «Материализм и эмпириокритицизм», багровея от непосильной умственной работы, а потом напивался и лез в драку. Его били и бросали в кустах за гаражами. Он ненавидел всех – длинноногих девушек в шортах, азербайджанцев на «Мерседесах», геев, бродячих собак – и часто задирал парней с крашеными хаерами, которые устраивали рок-концерты в Ледовом дворце, стоявшем напротив. В новостях сказали, что он – нацист…
Я заварил чай, сел в кухне за компьютер, попытался успокоиться, прежде чем войти в Белый квадрат.
Несколько лет назад я взял кусок белой бумаги, вставил в рамку и повесил на стену. В этом не было никакого вызова Малевичу, у которого, строго-то говоря, «Черный квадрат» был всего-навсего пародией на икону, актом богоборчества, остальное придумали искусствоведы. Мой Белый квадрат может символизировать что угодно – замысел, требующий воплощения, возможность, вызов, бездну и высоту, что-то манящее, мучительное, необходимое и недостижимое – мир превыше всякого ума…
Открыв окно, глотнул чая, закурил, стряхнул пепел в грязный коньячный бокал, склонился над клавиатурой и стал писать: «Афинская гетера Фрина была любовницей Праксителя и позировала ему, когда он ваял статую Афродиты Книдской. За то, что он изобразил богиню обнаженной да еще взял за образец женщину, которая торговала собой, Праксителю могло бы не поздоровиться…»
За стеной кричала Монетка, по щекам моим текли слезы, с протяжным скрежетом открывались врата преисподней, запах крепкого табака смешивался с терпким духом палой листвы, часы били полночь, я сгорал от высокого стыда, вспоминая, как сгорал когда-то от стыда низменного, я был захвачен сладкой и горячей радостью, кипевшей в моей крови и шибавшей в голову, Господь торжествовал, дьявол был взнуздан, все были прощены, и никто не был проклят…
Глава 7,
в которой говорится о калокагатии, пенисе глухонемого и чайных ложечках
Афинская гетера Фрина была любовницей Праксителя и позировала ему, когда он ваял статую Афродиты Книдской. За то, что он изобразил богиню обнаженной да еще взял за образец женщину, которая торговала собой, Праксителю могло бы не поздоровиться, но к суду по обвинению в безбожии привлекли натурщицу – Фрину. Обвинителем выступил Евфий, отвергнутый ею поклонник, а защитником – знаменитый оратор Гиперид. Когда Гиперид понял, что слова его не производят на присяжных никакого впечатления, он сдернул с Фрины одежды, чтобы она предстала перед судом обнаженной. После этого присяжные оправдали Фрину, обладавшую идеальной фигурой, поскольку греки той эпохи исповедовали калокагатию, то есть считали, что этика и эстетика, доброе и прекрасное не могут существовать раздельно.
Фрина сохранила красоту до преклонных лет, когда стала любовницей Апеллеса и позировала ему для картины «Афродита, рождающаяся из пены морской». Ее образ впоследствии вдохновлял Боттичелли во время работы над «Рождением Венеры», она появляется на полотнах Тернера, Жана-Леона Жерома, Густава Буланже и Генриха Семирадского. А Камиль Сен-Санс написал о ней оперу.
Впервые это имя я услышал в детстве, когда проводил лето в Новосибирске у бабушки с дедушкой.
Дед часто ездил в Москву по делам. Провожая его как-то в столицу, бабушка язвительно сказала: «Заодно и с Фриной своей повидаешься, Алексей Петрович».