Сталин и писатели Книга четвертая
Шрифт:
У Грибоедова были все основания к тому, чтобы сделаться бледным, как полотно. Он ведь в этот момент еще не знал, что Алексей Петрович Ермолов даст тайную команду уничтожить все его бумаги невзирая на то, что в распоряжении военного министра, которое он только что прочел, было сказано ясно и определенно:
По воле государя императора покорнейше прошу ваше высокопревосходительство приказать немедленно взять под арест служащего при вас чиновника Грибоедова со всеми принадлежащими ему бумагами, употребив осторожность, чтобы он не имел времени к истреблению их, и прислать как оные, так и его самого под благонадежным присмотром в Петербург прямо к его императорскому величеству.
О том, как было выполнено это распоряжение АП. Ермолова, с присущей ему обстоятельностью рассказывает тот же Шимановский:
В сенях встретил я Талызина, который отдавал приказание одному из ординарцев генерала, уряднику Кавказского казачьего полка Рассветаеву, чтобы он скакал в обоз, отыскал арбу Грибоедова и Шимановского и чтобы гнал в крепость. Я спросил его по-французски: на что это? Талызин отвечал: «После скажу!»...
Урядник Рассветаев ловко исполнил возложенное на него поручение. Он отыскал арбу, вывел ее из колонны и заставил быков скакать, так что очень скоро прибыли наши люди к назначенному нам флигелю. Тут встретило наших людей приказание елико возможно скорее сжечь все бумаги Грибоедова, оставив лишь толстую тетрадь — «Горе от ума». Камердинер его Алексаша хорошо знал бумаги своего господина; он этим и руководствовал и не более как в полчаса времени все сожгли на кухне Козловского, а чемоданы поставили на прежнее место в арбу.
Как знать? Может быть, в этих сожженных грибоедовских бумагах было и нечто гениальное, что Александр Сергеевич потом не смог (или не захотел) восстановить?
Было еще одно — третье — объяснение угасания грибоедовского художественного дара.
С наибольшей резкостью и примитивной определенностью его высказал Н. Огарев:
Грибоедов... примкнул к правительству и на дипломатическом поприще наткнулся на случайную гибель. Но талант его и без того уже был погибшим: он высказал в «Горе от ума» все, что у него было на сердце, а дальше он ничего не мог развить в себе самом, именно потому, что он примкнул к правительству, этому гробу русских талантов и русской доблести.
Грибоедов действительно состоял на «царской службе», под конец жизни в довольно высоких чинах (статского советника и «полномочного министра» в Персии). Но можно ли сделать из этого вывод, что он «примкнул к правительству»?
Салтыков-Щедрин, как известно, был вице-губернатором. Но никто, однако, не смел обвинить его в том, что он «примкнул к правительству».
Впрочем, не только это — пожалуй, самое далекое от истины, — но и все другие объяснения, которые я тут припомнил (были и другие), при том, что некоторые из них содержат крупицу истины, не в силах объяснить тайну падения грибоедовского таланта, загадку сковавшей его немоты.
Природа художественного дара, внезапная вспышка гения и столь же внезапное его угасание вряд ли могут быть объяснены рационально. Слишком темна и загадочна сама по себе эта область человеческой психики. Так что в эту грибоедовскую тайну мы вряд ли когда-нибудь проникнем.
Случай Эрдмана легче поддается разгадке.
Невеселую шутку Николая Робертовича («Миша, мне кажется, что за мною опять пришли») публикатор мемуаров С. Юткевича М. Долинский приводит в несколько иной редакции.
По его версии, увидав себя в зеркале в офицерской энкавэдэшной шинели, Эрдман сказал:
— У меня, Миша, такое впечатление, будто я привел под конвоем самого себя.
Предоставляю читателю возможность самому выбрать из этих двух вариантов эрдмановской шутки тот, который кажется ему наиболее остроумным. Но я хочу подробно остановиться именно на этом, втором ее варианте, потому что в нем (вспышкой внезапного художественного прозрения) выразилась самая суть творческой судьбы Эрдмана, трагический финал которой он в тот момент, конечно, еще не прозревал.
С легкой руки Твардовского в наш литературный обиход давно уже прочно вошло выражение «внутренний редактор».
Открыв (в
Тут оказывается, что полка, на которой будто бы расположился этот его попутчик, и впрямь пуста. В купе как было их поначалу только трое, так трое и осталось:
И пустовала полка справа В купе мы ехали втроем, И только — будь я суевером — Я б утверждать, пожалуй, мог, Что с этой полки запах серы В отдушник медленно протек.Но автор, как мы знаем, не суевер. Марксист и материалист, он чужд всякой мистики и потому остается при убеждении, что «внутренний редактор», с которым он только что так горячо и страстно беседовал, и в самом деле — всего лишь его собственная выдумка, его тень, его лень. В действительности же нет вокруг никого — и ничего — такого, что могло бы помешать его перу. Помешать свободе его творческих замыслов.
Но вся штука в том, что этот мажорный финал как раз и есть не что иное, как результат вмешательства того самого «внутреннего редактора», которого на самом деле будто бы не существует, которого он будто бы сам выдумал.
Внимательный (да и не очень внимательный) читатель этой поэмы Твардовского легко обнаружит в ней следы последовательного, упорного и весьма продуктивного вмешательства этого самого «внутреннего редактора». И если и есть тут какая-то мистика, на которую намекает нам автор упоминанием о запахе серы, который «в отдушник медленно протек», то природа этой мистики (лучше сказать — чертовщины) нам хорошо известна.
Этот «внутренний редактор» — отнюдь не Воланд, конечно. В лучшем случае это — один из тех мелких бесов, что подвизаются в булгаковской «Дьяволиаде». Но он — не дурной сон автора, а самая что ни на есть доподлинная реальность. Едва ли не первым прикоснувшись к этой реальности (во всяком случае, первым дав ей название), Твардовский почувствовал всю опасность этого своего открытия и тут же «дал задний ход»:
В труде, в страде моей бессонной Тебя и знать не знаю я. Ты есть за этой только зоной, Ты — только тень. Ты — лень моя.