Сталин и писатели Книга четвертая
Шрифт:
Эта новая политическая карта Европы (не только Европы, мира) нуждалась в идеологическом обеспечении. И ничего лучшего, ничего более удобного, чем реанимация идеологии мировой революции и пролетарского интернационализма, выдумать было нельзя. (Да Сталину это было и не нужно: слегка перелицованная, подновленная, старая эта идеология тут вполне ему годилась.)
Через несколько лет после смерти Сталина, когда слова михалковского гимна («Нас вырастил Сталин на верность народу...») были отменены и страна оказалась без гимна (осталась только музыка, без текста, в народе это называлось: «Песня без слов»), начальство решило заказать поэтам новый текст. Для выполнения этого партийного задания были мобилизованы все главные советские стихотворцы — от Твардовского до Грибачева.
В варианте Твардовского сочиненный им, повторяющийся после каждого нового куплета припев звучал так:
Взвивайся, ленинское знамя, Всегда зовущее вперед, Уже идет полмира с нами, Настанет день — весь мир пойдет.Надежда на то, что раньше или позже («настанет день») весь мир, все человечество встанет под ленинское знамя, и тогда, в 1961 году, когда сочинялись эти строки, не оставляла поэта, хотя, по правде
В Москве чуть ли не через каждый квартал стали мелькать новые названия улиц: «Улица Георгиу-Деж», «Улица Хулиана Гримау», «Улица Куусинена». Целый город на Волге получил имя «Тольятти».
Площадь, на которую выходит дом, в котором я живу, стала называться «площадью Тельмана», и в центре ее был воздвигнут аляповатый памятник этому «вождю немецкого пролетариата». Безвкусная уродливая статуя эта до сих пор маячит перед моими окнами.
Симонов эту новую очередную смену декораций (точнее — возврат к старой) угадал и выразил раньше других. Как и во многих других ситуациях — и раньше, и потом, — он и тут оказался первым.
Ты помнишь, как наш город бушевал, Как мы собрались в школе на рассвете, Когда их суд в Бостоне убивал — Антифашистов Сакко и Ванцетти; Как всем фашистам отомстить за них Мы мертвым слово пионеров дали И в городе своем и в ста других Их именами улицы назвали. Давным-давно в приволжском городке Табличку стерло, буквы откололо, Стоит всё так же там, на уголке, На Сакко и Ванцетти наша школа. Но бывшие ее ученики В Берлине, на разбитом в пыль вокзале, Недолго адрес школы вспоминали, Углом сложили дымные листки И «Сакко и Ванцетти» надписали, Имперской канцелярии огнем Недаром мы тот адрес освещали; Два итальянских слова... Русский дом... Нет, судьи из Америки едва ли Дождутся, чтоб мы в городке своем Ту улицу переименовали!..С того дня, как той улице — и сотням других — дали имя Сакко и Ванцетти, — минула целая эпоха. И «табличку стерло, буквы откололо». Но сейчас настало время обновить ту старую табличку, восстановить отколовшиеся буквы. Может быть, даже повесить другую, новую, более прочную и красивую, — но с теми же именами.
И снова я вспомнил про это, Узнав в полумертвом Берлине, Что ночью в Италии где-то Народом казнен Муссолини, Когда б они жили на свете, Всегда впереди, где опасней, Наверно бы, Сакко с Ванцетти Его изловили для казни! Я вспомнил об этом сегодня, Когда в итальянской палате Христьянский убийца и сводник Стрелял в коммуниста Тольятти, Нет, черному делу 6 не сбыться, Будь там он в мгновения эти, — Наверно, под локоть убийцу Толкнул бы товарищ Ванцетти!.. У нас, коммунистов, хорошая память На всё, что творится на свете; Напрасно убийца надеяться станет За давностью быть не в ответе... И сами еще мы здоровия стойкого, И в школу идут по утрам наши дети По улице Кирова, Улице Войкова, По улице Сакко-Ванцетти. 1948В 20-е и 30-е годы Москва (Кремль, Красная площадь) воспринималась поэтами (самыми разными, — от Маяковского до загнанного в угол Мандельштама) как центр мироздания:
Начинается Земля Как известно, от Кремля. В. Маяковский Да, я лежу в земле, губами шевеля, Но то, что я скажу, заучит каждый школьник: На Красной площади всего круглей земля И скат ее твердеет добровольный... О. МандельштамВо время войны она стала символом Родины, сердцем России («Велика Россия, а отступать некуда..»).
И вот настала пора вернуть ей ее прежний статус.
Как всегда, первым понял, угадал, почувствовал это Симонов. И не только понял и угадал, но и сумел выразить:
Полночь бьет над Спасскими воротами, Хорошо, уставши кочевать, И обветрясь всякими широтами, Снова в центре мира постоять... Чтобы не видениями прошлыми Шла она в зажмуренных глазах, А вот просто — камни под подошвами, Просто — видеть стрелки на часах, Просто знать, что в этом самом здании, Где над круглым куполом игла, Сталин вот сейчас, на заседании, По привычке ходит вдоль стола... Словно цоканье далекой лошади, Бьет по крышам теплый летний дождь И лениво хлопает по площади Тысячами«Там дела у них...» Какие же там у них дела?
По смыслу стихотворения предполагается, что главное их дело — борьба за Мировую революцию, за победу коммунизма во всем мире. Это — в перспективе. А на данном этапе, пока Мировая революция запаздывает, — борьба с капиталистическими, империалистическими правительствами своих стран. Умелое, как нас учил когда-то Ленин, сочетание легальных и нелегальных способов такой борьбы.
В реальности, однако, дело обстояло иначе.
Ни о какой Мировой революции никто давно уже не помышлял. И не было уже никакого мирового коммунистического движения. А было — противостояние двух супердержав, гонка вооружений. Американцы в этой гонке опередили Советский Союз, первыми создав атомную бомбу. Советским ядерщикам надо было спешить. У них дело тоже уже двигалось к завершающему финалу. Но кое-каких важных деталей не хватало. Их предстояло добыть на Западе. Попросту говоря — украсть. Чем и занялся Лаврентий Павлович Берия, по этой, главной своей специальности возглавивший советский атомный проект.
Коммунисты, бывшие коминтерновцы в этом деле были главным его кадровым резервом. И волею сложившихся обстоятельств из деятелей мирового рабочего движения они превратились в шпионов, агентов враждебной их Родине супердержавы.
К таким формулировкам Симонов тогда, понятное дело, был еще не готов.
Но кое-что он все-таки понимал. Не мог не понимать.
Недаром почти все его стихи, в которых он реанимировал интернационалистскую, революционную идеологию и фразеологию, по главной направленности своей были антиамериканские.
Даже то, в котором эта полузабытая и вдруг воскресшая фразеология была выражена в формулах 20-х годов, с упоминанием Перекопа, штурмом которого закончилась у нас война красных и белых, — даже оно было навеяно его американскими впечатлениями:
Мы жили в той большой гостинице (И это важно для рассказа), Куда не каждый сразу кинется И каждого не примут сразу... И в этот самый дом-святилище, Что нас в себя, скривясь, пустил еще, Чтобы в Гарлем везти меня, За мною среди бела дня Должна заехать негритянка. Я предложил: не будет лучше ли Спуститься — ей и нам короче, Но мой бывалый переводчик Отрезал — что ни в коем случае, Что это может вызвать вздорную, А впрочем — здесь вполне обычную, Мысль, что считаю неприличным я, Чтоб в номер мой входила черная... И я послушно час сидел еще, Когда явилась провожатая, Немолодая, чуть седеющая, Спокойная, с губами сжатыми.... Обычно шумен, но не весел, Был вестибюль окутан дымом И ждал кого-то в сотнях кресел, Не замечая шедших мимо. Обычно. Но на этот раз Весь вестибюль глазел на нас. Глазел на нас, вывертывая головы, Глазел, сигар до рта не дотащив, Глазел, как вдруг на улице на голого, Как на возникший перед носом взрыв. Мы двое были белы цветом кожи, А женщина была черна, И всё же с нами цветом схожа Среди всех них была одна она. Мы шли втроем навстречу глаз свинцу, Шли, взявшись под руки, через расстрел их, Шли трое красных через сотни белых, Шли, как пощечина по их лицу. Я шкурой знал, когда сквозь строй прошел там, Знал кожей сжатых кулаков своих: Мир неделим на черных, смуглых, желтых, А лишь на красных — нас, и белых — их. На белых — тех, что, если приглядеться, Их вид на всех материках знаком. На белых — тех, как мы их помним с детства, В том самом смысле, больше ни в каком. На белых — тех, что в Африке ль, в Европе Мы, красные, в пороховом дыму В последний раз прорвем на Перекопе И сбросим в море с берега в Крыму! 1948