Сталин и писатели Книга четвертая
Шрифт:
Тут эта исповедь Фадеева изложена и истолкована — да, видимо, и понята мемуаристом, — несколько иначе, чем у Симонова.
Симонов не исключает, что, прочитав показания Кольцова, Фадеев не больно в них поверил. У Зелинского он верит прочитанному безоговорочно, безоглядно. Так же, как в вину Мейерхольда, которого Сталин еще только собирается арестовать.
Но это все — оттенки, детали. В самой же своей основе история эта — та же, которую записал Симонов.
А вот Леониду Осиповичу Утесову Фадеев ту же историю рассказал иначе.
Когда началась война, нас, артистов кое-каких и писателей, из тех, что участвовали во фронтовых бригадах, кормили бесплатно в ресторане «Арагви». Ну, идет война, а тут всякие закуски, икра, балыки... Ели мы вот так (Утесов делает характерный жест ребром ладони поперек горла). Днем у меня была работа, а ночевать я ходил в гостиницу «Москва». Тогда уже бомбежки шли, я дома не спал. Когда случался налет,
— Утесик, — так он меня называл, вообще хорошо ко мне относился, — идите сюда поближе, поговорим.
Я подсел к нему. То да се. Разговор длинный. Потом набрался духу и спрашиваю:
— Александр Александрович, скажите, что с Бабелем? Ведь я его любил очень, был с ним дружен. Я, говорю, не верю, что он шпион и враг народа
Фадеев нахмурился, помолчал,
— Я тоже не верю. И с тем же вопросом обращался к Сталину. Поехал в Кремль. Сталин при мне вызвал какого-то человечка, сказал «Принесите мне дела Бабеля и Мейерхольда». Минут через пять тот приносит. «Вот видите», — говорит тогда Сталин и показывает мне какие-то папки. Раскрыл одну. «Смотрите, — говорит, — они сами во всем признались».
Перепутать Бабеля и Мейерхольда с Кольцовым Утесов, понятное дело, не мог. И Фадеев, конечно, не мог дважды обращаться к Сталину — один раз по поводу Кольцова, другой по поводу Бабеля и Мейерхольда — и дважды получить от него один и тот же ответ. Значит, не «Дело Кольцова» показывал ему Поскребышев, и не «Дело Бабеля и Мейерхольда», а некое ОБЩЕЕ ДЕЛО, в котором фигурировали и Кольцов, и Бабель, и Мейерхольд, — наверняка и Пастернак, и Олеша, и многие другие, о ком Фадеев в своих рассказах не упоминал, поскольку они по решению Хозяина в конечном счете были из этого «Дела» выведены.
К объяснению, которым Сталин удостоил Фадеева (ему, мол, тоже не хотелось верить в виновность Кольцова, Бабеля и Мейерхольда, но результаты следствия его в этом убедили: пришлось поверить), относиться серьезно, разумеется, нельзя. Совершенно очевидно, что всё обстояло ровно наоборот: именно он дал команду состряпать пресловутое дело и сам определил фигурантов будущего процесса.
Да это не очень-то и скрывалось.
Когда решалась судьба Михаила Кольцова, его брат — известный художник-карикатурист Борис Ефимов — предпринял отчаянную попытку если не спасти брата, так хотя бы смягчить суровость приговора:
...В первых числах марта сорокового года, когда я в очередной раз явился в «помещение № 1» с двадцатью рублями, деньги у меня не приняли. Сотрудник в окошечке сообщил, что дело Кольцова следствием закончено и поступило в Военную коллегию Верховного суда. Я понял, что наступил решающий момент и надо что-то предпринимать. Надо хлопотать, думал я, чтобы к судебному разбирательству допустили защитника (слово «адвокат» было тогда не в чести). Как это сделать? И так случилось, что тогда же я встретил на улице известного московского адвоката Илью Брауде, участника всех политических процессов той поры, и поделился с ним своими заботами. Он посоветовал мне немедленно написать председателю Военной коллегии Ульриху просьбу принять меня по делу моего брата такого-то. Я сейчас же написал такое письмо и отнес его в секретариат Военной коллегии, находившийся в угрюмом четырехэтажном здании позади памятника первопечатнику Ивану Федорову...
В подъезде Военной коллегии я увидел дверь с надписью «Справочное бюро» и решил на всякий случай туда наведаться. Сотрудник бюро повел пальцем по страницам толстой книги:
— Кольцов? Михаил Ефимович? 1898 года рождения? Есть такой. Суд состоялся первого февраля. Приговор: 10 лет дальних лагерей без права переписки.
— Опоздал, — с огорчением пробормотал я, — надо было раньше писать Ульриху. А теперь зачем он будет меня принимать?
Я вернулся домой. Каково же было мое удивление, когда мой одиннадцатилетний сын Миша сказал, что мне звонили из какой-то Военной коллегии, оставили номер телефона и просили позвонить. Я позвонил, и мне было сказано, что товарищ Ульрих примет меня завтра в 10 часов утра..
...В огромном кабинете, устланном ковром, стоял у письменного стола маленький лысый человек с розовым лицом и аккуратно подстриженными усиками. Ульрих был видной фигурой того времени. В течение многих лет он возглавлял Военную коллегию, председательствовал на всех крупных политических процессах двадцатых-тридцатых годов. Принял он меня со снисходительным добродушием, явно рисуясь своей «простотой» и любезностью.
— Ну-с, — улыбчиво заговорил он, садясь в кресло, — садитесь, пожалуйста. Так чего бы вы от меня хотели?
— Откровенно говоря, Василий Васильевич, я и не знаю, чего теперь хотеть. Дело в том, что я собирался просить вас о допущении защитника к слушанию дела Кольцова, но вчера узнал, что суд уже
— О, можете не огорчаться, — ласково сказал Ульрих, — по этим делам участие приглашенных защитников не разрешается. Так что вы ничего не потеряли. Приговор, если не ошибаюсь, десять лет без права переписки?
— Да, Василий Васильевич. Но позвольте быть откровенным, — осторожно сказал я. — Существует, видите ли, мнение, что формула «без права переписки» является, так сказать, символической и прикрывает нечто совсем другое... (Все тогда уже знали, что «десять лет без права переписки» означало расстрел. — Б. С.)
— Нет, зачем же, — невозмутимо ответил Ульрих, — никакой символики тут нет. Мы ведь, если надо, даем и пятнадцать, и двадцать, и двадцать пять. Согласно предъявленным обвинениям.
— А в чем его обвиняли?
Ульрих задумчиво устремил глаза к потолку и пожал плечами.
— Как вам сказать, — промямлил он, — различные пункты пятьдесят восьмой статьи. Тут вам, пожалуй, трудно будет разобраться.
И далее наша беседа приняла характер какой-то странной игры. Ульрих твердо придерживался разговора на темы литературы и искусства, высказывал свои мысли о последних театральных постановках, спрашивал, над чем работают те или иные писатели и художники, интересовался, какого мнения о нем «писательская братия», верно ли, что его улыбку называют «иезуитской», и т.п. Все мои попытки узнать что-нибудь о брате он встречал благодушной иронией.
— Ох, обязательно вы хотите что-нибудь у меня выведать, — приговаривал он, посмеиваясь...
Потом помолчал и, став вдруг серьезным, сказал:
— Послушайте. Ваш брат был человеком известным, популярным. Занимал видное общественное положение. Неужели вы не понимаете, что, если его арестовали, значит, на то была соответствующая санкция?
Не могу сказать, что эта циничная откровенность Ульриха так уж меня поразила. Но все-таки... Ведь он мог — и, казалось бы, должен был, — соблюдая необходимые приличия, сказать: «Если его арестовали, значит, на то были основания». Но он выразился иначе: «ЗНАЧИТ, НА ТО БЫЛА СООТВЕТСТВУЮЩАЯ САНКЦИЯ». И не стал объяснять, ЧЬЯ это была санкция. Это было ясно без всяких объяснений.
Точно так же обстояло дело с Бабелем, Мейерхольдом и прочими фигурантами варившегося на Лубянке их общего дела.
Можно не сомневаться, что ВЕСЬ СОСТАВ «антисоветской организации среди писателей», руководителем которой был назначен Бабель, тоже определил ОН.
И не только состав участников определил, но наверняка САМ, ЛИЧНО сочинил и весь СЦЕНАРИИ этого задуманного им очередного большого процесса.
Эти сценарии он всегда сочинял сам. И не схему какую-нибудь, не какой-то там общий план, даже не либретто будущего театрального действа, а именно СЦЕНАРИИ, со всеми заранее продуманными и тщательно разработанными «художественными» подробностями и деталями.
Первый такой сценарий был им запущен в 1936 году, когда он решил инсценировать большой показательный процесс, на котором к расстрелу будут приговорены Каменев и Зиновьев.
Руководителем группы следователей по этому делу был назначен начальник Секретного Политического отдела НКВД Г.А. Молчанов.
Летом 1935 г. Молчанов собрал 40 следователей и объявил, что Политбюро раскрыло огромный заговор, возглавляемый Троцким, заговорщики виновны в убийстве Кирова и в подготовке покушения на Сталина, Ворошилова, Кагановича, Молотова, а их конечной целью является реставрация капитализма в Советском Союзе. Эти сведения Политбюро, уточнил Молчанов, «абсолютно достоверны». Следователям поручалось добиться от подсудимых признания в участии в заговоре, описания которого с мельчайшими подробностями были получены от Сталина.
Среди этих подробностей была, например, такая.
По сталинскому сценарию один из фигурантов процесса — Е.С. Гольцман — должен был сообщить, что в 1932 году он встретил в Берлине сына Троцкого Льва Седова, который предложил ему поехать в Копенгаген для встречи с отцом.
— Я согласился, — показывал на суде Гольцман, — но сказал ему, что мы не можем ехать вместе для секретности. Я договорился с Седовым быть в Копенгагене через два-три дня, остановиться в гостинице «Бристоль» и встретить его там.
На этой детали Сталин почему-то очень настаивал.
Один из его биографов объясняет это тем, что в 1906 году у него самого была в этой гостинице конспиративная встреча с офицером царской охранки и у него в связи с этим были какие-то комплексы, которые он хотел таким способом избыть. Может, оно и так. Во всяком случае, название этой копенгагенской гостиницы было ему известно, и «для убедительности» он вставил его в свой сценарий. И вот, в точном соответствии с этим сталинским сценарием Е.С. Гольцман дает на суде свои показания: