Сталин и писатели Книга четвертая
Шрифт:
10 октября его вызывают на последний допрос. Ведет его уже другой, новый следователь — лейтенант Акопов. И тут Бабель делает неожиданный шаг: он отказывается от части своих показаний.
ИЗ ДОПРОСА ИЗ. БАБЕЛЯ
10 октября 1939 г.
В о п р о с: Обвиняемый Бабель, что вы имеете дополнить к ранее данным показаниям?
О т в е т: Дополнить ранее данные показания я ничем не могу, ибо я все изложил о своей контрреволюционной деятельности и шпионской работе, однако я прошу следствие учесть, что при даче мной предварительных показаний я, будучи даже в тюрьме, совершил преступление.
В о п р о с: Какое преступление?
О т в е т: Я оклеветал некоторых лиц и дал ложные показания...
В о п р о с: Вы решили пойти на провокации следствия?
О
В о п р о с: Расскажите, кого вы оклеветали и где солгали.
О т в е т: Мои показания ложны в той части, где я показал о моих контрреволюционных связях с женой Ежова — Гладун-Хаютиной. Также неправда, что я вел террористическую деятельность под руководством Ежова. Мне неизвестно также об антисоветской деятельности окружения Ежовой. Показания мои в отношении Эйзенштейна С.М. и Михоэлса С.М. мною вымышлены.
Спустя две недели за этим — первым — шагом он делает следующий.
ПРОКУРОРУ СССР
5 ноября 1939
Прокурору СССР от арестованного И. Бабеля, бывш. члена Союза советских писателей
Со слов следователя мне стало известно, что дело мое находится на рассмотрении Прокуратуры СССР. Желая сделать заявления, касающиеся существа дела и имеющие чрезвычайно важное значение, прошу меня выслушать.
5/XI/39
Не получив ответа, спустя полтора месяца он пишет новое заявление:
ПРОКУРОРУ СССР
21 декабря 1939
В дополнение к заявлению моему 5/XI-39 вторично обращаюсь с просьбой вызвать меня для допроса. В показаниях моих содержатся неправильные и вымышленные утверждения, приписывающие антисоветскую деятельность лицам, честно и самоотверженно работающим для блага СССР. Мысль о том, что слова мои не только не помогают следствию, но могут принести моей родине прямой вред, — доставляет мне невыразимые страдания. Я считаю первым своим делом снять со своей совести ужасное это пятно.
21/XI/39 И. Бабель.
И спустя две недели — еще одно заявление, более развернутое и конкретное:
ПРОКУРОРУ СССР
2 января 1940
Прокурору СССР
от арестованного И. Бабеля,
бывш. члена Союза советских писателей
Во внутренней тюрьме НКВД мною были написаны в Прокуратуру Союза два заявления — 5/XI и 21/ XI/1939 года — о том, что в показаниях моих оговорены невинные люди. Судьба этих заявлений мне неизвестна. Мысль о том, что показания мои не только не служат делу выяснения истины, но вводят следствие в заблуждение, мучает меня неустанно. Помимо изложенного в протоколе от 9/Х, мною были приписаны антисоветские действия и антисоветские тенденции писателю И. Эренбургу, Г. Коновалову, М. Фейерович, Л. Тумерману, О. Бродской и группе журналистов — Е. Кригеру, Е. Вермонту, Т. Тэсс. Все это ложь, ни на чем не основанная. Людей этих я знал как честных и преданных советских граждан. Оговор вызван малодушным поведением моим на следствии.
Бут. тюрьма, 2 /I1/1940.
И.Бабель
В это же время в ходе следствия происходит еще одно, куда более важное событие: подготовка большого процесса отменяется.
Если следовать нормальной человеческой логике, между этими двумя событиями должна была существовать прямая связь.
Напрашивается простое предположение: после того как Бабель отказался от этой части своих показаний — дело рассыпалось, для подготовки большого, громкого, открытого процесса над большой группой известных писателей у следствия уже не было материала.
Но для Сталина, когда дело касалось его фантастических криминальных замыслов, никаких препятствий не существовало.
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ ВДОВЫ И.Э. БАБЕЛЯ
...мне позвонил незнакомый человек, назвался следователем Долженко и пригласил зайти к нему. Отделение прокуратуры, где принимал
Это был довольно симпатичный, средних лет человек. Перелистывая какую-то папку, он задавал мне вопросы сначала обо мне, где работаю, какую должность занимаю, какая у меня семья. Узнав, что я работаю главным конструктором в Метрогиптрансе, он сказал:
— Это удивительно при ваших биографических данных.
Вопросы, относящиеся к Бабелю, касались его знакомства с Андре Мальро и с Ежовыми. Я спросила Долженко:
— Вы дело Бабеля видели? Он ответил:
— Вот оно, передо мной.
— И какое у вас впечатление?
— Дело шито белыми нитками...
И тут я чуть не потеряла сознание. В глазах у меня потемнело, и я чудом не упала со стула, схватившись за край стола. Долженко даже испугался, вскочил, подбежал ко мне, дал стакан воды.
Пятнадцать лет она жила надеждой, что муж, быть может, жив. Ей подсылали разных лжесвидетелей, будто бы вернувшихся ОТТУДА. Они сообщали, что совсем недавно, — в конце 40-х и даже в начале 50-х встречали Бабеля — кто на Колыме, кто еще где.
Официальные ответы из кровавого ведомства на многочисленные ее запросы тоже были иногда невнятными и всегда противоречивыми: если сообщалось, что Бабеля уже нет в живых, даты его гибели всякий раз назывались разные.
Конечно, она давно уже не верила, что в этой жизни им еще дано будет свидеться, но крохотная искорка надежды все-таки еще теплилась. Но когда она узнала, что никакой надежды нет, что муж ее мертв, сознания она не потеряла. А тут...
Что же, не знала она, что ли, что дело Бабеля «шито белыми нитками»? Не может же быть, чтобы она верила в какую-то мифическую его вину!
Нет, конечно, не верила. Но ведь должны же были у ГОСУДАРСТВА быть какие-то свои, пусть ошибочные, ложные, но все-таки ГОСУДАРСТВЕННЫЕ основания для его ареста. Не может же быть, чтобы ТАКОГО ЧЕЛОВЕКА убили ПРОСТО ТАК, НИ ЗА ЧТО!
Вот какова была сила сталинского гипноза.
И можно не сомневаться, что если бы Сталин этого захотел, большой, громкий, открытый процесс над писателями непременно бы состоялся. Теми же самыми «белыми нитками» были бы сшиты и все другие дела. И на этом открытом процессе и А.Н. Толстой, и Эренбург, и Олеша, и Отто Юльевич Шмидт со своей бородой, — и кто там еще! — дружно признавались бы в самых жутких, самых омерзительных своих преступлениях — как до них это делали Каменев, Зиновьев, Бухарин, Рыков, Пятаков, Радек и все прочие, не столь знаменитые фигуранты больших московских процессов. И какой-нибудь новый Фейхтвангер, допущенный в ложу прессы, написал бы потом статью, а может быть, даже и целую книгу, в которой объяснял бы «городу и миру», почему он верит, что все, что он там услышал своими ушами и увидел своими глазами, — безусловная и несомненная правда.
Насчет того, что помешало Сталину осуществить этот его замысел, существуют разные предположения. Вот одно из них:
Как полагает М. Валентей (внучка Мейерхольда), в 1939 году Сталин планировал проведение показательного судебного процесса над представителями советской творческой интеллигенции, якобы причастной к шпионской троцкистской организации... К осени 1939 года замысел Сталина в отношении арестованных писателей изменился. М. Валентей связывает это с заключением известного германо-советского пакта: «задуманный весной процесс оказался не ко времени осенью 1939 года, ни к чему было создавать советскую параллель преследованиям интеллигенции в фашистской Германии».
Не думаю, чтобы такие опасения могли остановить Сталина, заставили его изменить свои планы. Скорее всего, он просто решил, что А.Н. Толстой, Эренбург да и кое-кто из других намечавшихся жертв этого процесса ему на что-нибудь еще пригодятся. В конце концов, убить их, — если в этом возникнет такая необходимость, — он всегда успеет: никуда не денутся.
Но всерьез гадать о том, что заставило Сталина изменить свои планы, я не берусь. С уверенностью могу сказать только одно: такой поворот дела тоже был в его, сталинском, стиле.