Сталин и писатели Книга четвертая
Шрифт:
Заказ поначалу был прост: показать, что нынче делается в тех местах, которые были описаны Тургеневым в его «Записках охотника». Но автор сценария, не предвидя, какие сложности это за собой повлечет, сюжетной основой будущего фильма решил сделать один из главных советских мифов: трагическую судьбу пионера Павлика Морозова. Изменения, которые он внес в этот, ставший в то время уже культовым сюжет, были невелики. Они свелись к тому, что место действия случившейся трагедии он перенес из глухой уральской деревушки в тургеневские места, и убивали Павлика и младшего его братишку не ближайшие его родственники (в отместку за уже арестованного в то время по его доносу отца), а сам отец.
Несмотря на трагическую тему, от которой даже
Начал его ставить Б. Барнет, но Центральное бюро пионеров кандидатуру этого режиссера не приняло, и тогда сценарист обратился к Эйзенштейну. Тому сценарий понравился (во всяком случае, он увидел в нем какие-то возможности для того, чтобы снять по нему СВОЙ фильм), и он согласился начать съемки.
В марте сценарий читается в Государственном управлении кинематографии, в ЦК ВЛКСМ, получает одобрение А. Косарева и в апреле запускается в производство. В течение лета Эйзенштейн и оператор Э. Тиссэ ведут съемки на Украине, в сентябре работают в павильонах, впервые показывают отснятый материал — ночной Бежин луг, деревенские поэтические пейзажи, прочую «натуру». Ржешевский напишет потом «ошеломляюще снято». Казалось бы, начало многообещающее.
В дальнейшем, однако, между сценаристом и режиссером возникли творческие споры, переросшие в открытый конфликт. Из письма Ржешевского к одному из руководителей Союза писателей В.П. Ставскому (1937 г.) можно узнать о характере авторских претензий: оказывается, Эйзенштейн «сбился с оркестровки моего сценария и творит что-то совсем не то»...
Эйзенштейн понимал, что совсем уйти от еще свежих ассоциаций с убийством пионера-активиста ему не удастся. Но тем сильнее им овладевало желание показать семейную трагедию на фоне меняющейся крестьянской жизни: отец-подкулачник убивает сына-пионера. Виктор Шкловский вспоминал через много лет, что сценарий Ржешевского «был остр, не глубок, очень талантлив и труден для довершения», — поскольку в самом материале «миф оспаривал миф».
Спасительный выход виделся режиссеру в переработке сценария. И по его просьбе дирекция «Мосфильма» обратилась к Бабелю.
Что там у них в конечном счете получилось, толком никто не знает, поскольку отснятый фильм был смыт, то есть уничтожен, так сказать, физически.
Случай физического уничтожения фильма С. Эйзенштейна «Бежин луг» хрестоматиен в истории кино и в специальном представлении не нуждается. Известна и личная вражда Б. Шумяцкого, тогдашнего начальника Главного управления кино, к Эйзенштейну.
То, что причиной разгрома «Бежина луга» была отнюдь не «личная вражда» Б. Шумяцкого с Эйзенштейном, сомнений не вызывает. Тем более, что решение о запрете фильма было принято (5 марта 1937 года) не на уровне главка, а специальным постановлением Политбюро.
Вот первые два пункта этого Постановления.
1. Запретить эту постановку ввиду антихудожественности и явной политической несостоятельности фильма.
2. Указать т. Шумяцкому на недопустимость пуска киностудиями в производство фильма, как в данном случае, без предварительного утверждения им точного сценария и диалогов.
Пункт второй прямо и непосредственно метил в Бабеля: ведь не кто иной, как он, создавал последний вариант сценария, а уж диалоги писал точно он, в этом можно не сомневаться.
Постановление это было в духе всех тогдашних партийных решений и само по себе удивления не вызывает. Как
Что же там, в этом фильме, вызвало такой его гнев?
Догадаться не так уж трудно. Но мне разгадать эту, не такую уж и сложную загадку помогла одна тогдашняя жизненная драма, к которой волею случая мне довелось прикоснуться.
В середине 50-х, на заре моей, так сказать, трудовой деятельности я работал заведующим отделом художественной литературы журнала «Пионер». И однажды позвонил мне по моему редакционному телефону Лев Эммануилович Разгон, с которым я тогда был уже довольно близко знаком, и сказал:
— Не сердитесь, пожалуйста! Я послал к вам одну женщину. Она пишет рассказы... Рассказы, между нами говоря, довольно слабые. Но я вас прошу: будьте с нею поласковее. Если не сможете ничего отобрать, так хоть откажите ей как-нибудь помягче: она, бедняга, только-только вернулась. Отсидела двадцать лет...
Двадцать лет! Это произвело на меня впечатление.
Оттуда возвращались тогда многие. Но максимальный — и чаще всего мелькавший в разговорах на эту тему — срок отсидки определялся цифрой семнадцать. Сам Лев Эммануилович, кстати, кажется, тоже отсидел ровно семнадцать лет. А тут — двадцать!
Естественно, я ожидал, что по этой рекомендации Разгона ко мне явится изможденная, быть может, даже дряхлая старуха.
Явилась, однако, весьма привлекательная молодая женщина. Молодая даже по тогдашним моим понятиям
—Сколько же вам было, когда вас... Когда вы... И как вы ухитрились загреметь на целых двадцать лет? — не удержался я от вопроса.
И она рассказала такую историю.
Дело было в 1934 году (а не в тридцать седьмом, как у всех: отсюда и двадцать лет вместо семнадцати). Ей было девятнадцать лет, она была, как говорили тогда, на пионерской работе. Попросту говоря, была пионервожатой. Пописывала разные очерки и статейки, печаталась иногда в «Пионерской правде». То есть была уже как бы на виду. И вот в награду за все эти ее комсомольско-пионерские заслуги послали ее на лето пионервожатой в знаменитый пионерский лагерь «Артек».
Работа ее ей нравилась, детей она любила, легко и хорошо с ними ладила, поскольку и сама была не намного старше своих питомцев.
Но однажды произошел такой случай.
Созвал всех вожатых к себе в кабинет начальник лагеря и сделал им такое сообщение.
Завтра, — сказал он, — к нам прибывает партия детей, повторивших подвиг Павлика Морозова. И мы должны устроить им торжественную встречу.
Все приняли это как должное. А если кто и удивился, то виду не подал, понимая, что возражать тут не приходится. Не смолчала только она, — моя рассказчица.
— Понимаю! — прервал я ее рассказ. — Вы не удержались, наговорили им сорок бочек арестантов, сказали, как это чудовищно, когда сын доносит на родного отца, а общество не только поощряет доносительство, но даже объявляет это подвигом...
— Нет, — покачала она головой. — Ничего подобного я им тогда не сказала. Да, по правде говоря, я тогда так и не думала. Я сказала всего лишь, что дети эти, конечно, герои: они действительно совершили подвиг, поступили, как подобает настоящим пионерам, верным ленинцам. Но все-таки, сказала я, донести на родного отца или на родную мать — не просто. Для нормального ребенка это огромная душевная травма. Поэтому, сказала я, мне кажется, что не следует устраивать этим детям торжественную встречу. Да и вообще не стоит им напоминать об этом их подвиге. Надо просто принять их в наш коллектив и сказать всем нашим ребятам, чтобы они были к ним повнимательнее, чтобы ни в коем случае не заводили никаких разговоров на эту деликатную тему, ни о чем таком их не расспрашивали...