Становой хребет
Шрифт:
Наконец, настало время обеда. Китаец-повар разлил по котелкам варево, и, когда склонилось над столом десятка два голов, над ними низко просвистели пули, выпущенные из пулемёта.
А затем из леса со всех сторон выскочили люди с винтовками наперевес. Егор стремглав кинулся к пирамиде оружия у костра и, видя, что туда уже бросились враги, метнул две гранаты, а сам упал и откатился за ствол лиственницы.
— Сдавайтесь! — хрипло гаркнул Игнатий и медведем вышагнул из-за избы.
Оставшиеся в живых подняли руки и скучились. У костра стонали
Егор услышал стук двери за спиной Игнатия и не успел среагировать — из тьмы избушки грохнул выстрел. Игнатий покачнулся, медленно повернул голову назад и осел боком на растоптанный мох. Ещё стеганул выстрел, и упал командир, не успевший отступить за дерево.
Быков прыгнул за пень, а потом зигзагами бросился к зимовью и кувыркнулся в тёмный проём двери. Это и спасло Егора. Оглушительно бабахнул карабин, но Быков уже пригляделся, сгруппировался и свалил ударом ноги стрелявшего.
Затем выволок обмякшего человека за шиворот, машинально глянул в лицо и отпрянул. Перед ним, в беспамятстве, лежал отец… Постаревший, тяжелый и обрюзгший Михей Быков.
Судорожно вздохнув, Егор медленно пошёл к Игнатию. Тот силился подняться, но руки подламывались. На груди Парфёнова расплывалось кровавое пятно.
— Всё, Егорша… угораздило насмерть, — Игнатий хрипло закашлялся и сплюнул на мох алый сгусток. — в лёгкое угодила пулька. Не жилец…
Егор торопливо полоснул ножом на нём рубаху и стал туго его бинтовать, а сам, с дрожью в голосе, успокаивал:
— Ничё-ё, Игнатий, оклемаешься… тебе ведь, не впервой быть стреляным, сам сказывал… вылечим…
— Хто эт меня саданул?
— Не поверишь, батяня мой, вот где встретились.
— Живой он?
— Живой, в беспамятстве.
— Об одному прошу, не зверствуй, он твой родитель. Суд решит, как быть. Не подымай руку на отца.
— Если отдышится, не трону. Приголубил я его крепко, по науке Кацумато. Вот беда, Игнатий, — Егору было жалко до слёз приискателя, а вот, к отцу Быков не испытывал никаких чувств. Враг…
Отряд возвращался к Юдоме. Понурые пленники волокли своих раненых. Меж двух лошадей покачивались носилки с Игнатием. Руки Михея Быкова были привязаны к задней луке седла на Егоровом коне.
Всю дорогу он не проронил ни слова, злобно и испытывающе поглядывал на сына и ухмылялся в бороду. У переправы через реку Парфёнов велел снять себя и слабым голосом подозвал Егора. Скулы у раненого выжелтились, заострился нос и впали щёки. С хрипом, отрывисто заговорил:
— Ясно дело… не жилец я, Егорша. Богом молю тебя! Угадал я голец поблизости, с которого мы с тобой оглядывали Джугджур при экспедиции Зайцева. Тут вовсе недалече. Отнесите меня туда. Хочу напоследок все края оглядеть и помру легко… Отнесите-е… Чую близкий конец…
— Не имею права, Игнатий! На прииск спешим, там фельдшер. Операция тебе нужна, пулю вынут.
— Я уже мёртвый давно, Егорша… крепился за жизнь для этой просьбы. Богом молю! — возвысил голос Игнатий. —
До подножия гольца довезли Парфёнова на лошадях, потом вчетвером взялись за носилки. Основной отряд ждал у реки, охраняя пленных.
Егор был уверен, что посмотрит Игнатий с верхотуры на тайгу, ублажит себя, а потом они быстренько вернутся и поспешат к фельдшеру на операцию. Быков даже повеселел от такой мысли:
— Ох и тяжеленный ты, Игнатий, как самородок золотой!
Парфёнов вяло улыбнулся, не открывая глаз. К исходу дня приискателя уложили на плоский обомшелый камень на самом верху гольца.
Игнатий поднатужился и сел, широко открытыми глазами оглядывался вокруг, и тут обожгла его пронзительная мысль: «Неужто это со мной стряслось, неужто вот счас я помру?»
И вся прошлая жизнь пробежала перед его взором, как мимолётный ветерок по вершинам стлаников. И он уже не замечал, что рассуждает вслух, тяжело выдавливая каждое слово, наставляя — даже в эти мгновения — Егора, ставшего ему ближе всех и родней.
— Вот и всё-ё… я-ясно дело… вроде и не жил, так скоро всё ушло… Ясно дело, хотелось бы глянуть, кем станут твои детки, Егорша… уж больно я их любил, как своих внучаток. Кем будут мои дети… как Лушка теперь останется с ими…
Верю… ты слышишь, Егор? Верю-ю, что жизнь будет чище, люди душами осветлеют… Верую! Восторжествует наша Расея и придёт к великой мощи… от этого и в радости помираю… Верую и наказываю тебе верить… Только не сбейся, не отступись, не замажься грязью…
Кое-что и я успел сделать для этой победы… Верую… — Он замолк, набираясь сил, часто хватал ртом воздух и потом уже наспех, боясь, что не успеет, захрипел: — Спасибо тебе, сынок, что дозволил увидать отсель всю нашу землю… так неохота помирать, а надо…
Прощайте, Джугджур и милый сердцу Становой хребетушка, прощевайте, робятки, — он закашлялся, изо рта на бороду валом хлынула кровь. Откинулся на камне. Жизнь не хотела покидать могучее тело приискателя.
Смерть коробила его судорогами, ломала и выгибала спину дугой, но, даже зная о её приходе, Игнатий не отступал. Боролся… И всё же затих, вытянулся во весь свой громадный рост, раскидав широко ноги и руки, словно обнимал всё небесное и земное, всё, что любил и оставил жить после себя.
Егор безутешно рыдал, как малое дитя, упав за куст стланика. Безумно бормотал: «Ясно дело, ясно дело… ясно дело…»
Над могилкой троекратно грохнул залп, Парфёнова укрыли мягкими веточками лиственницы, забросали землёй и сложили из больших камней поверх холмика высокий тур.
И в глазах Егора остался облик не того Игнахи Сохача, которого он помнил по харбинскому знакомству. Постарила и выцветила его смерть, но именно через всё это, через седину и бледность, от него исходила какая-то удивительная святость — свет мудрости и добра.