Становой хребет
Шрифт:
Прошлогодние затёсы Егора на деревьях потускнели, оплыли смолой. Да они и не понадобились. Эвенк вёл караван, как по натянутому шнуру, зная все тропы и переходы в неохватной тайге. Ругал Игнатия за эти самые затёски.
— Зацем терево зря кровь пускай! Шибко плохо… Худые времена идут, однахо… Скоро лючи всем зверям топором метка делай. Зверь собсем помирай. Народ наш без мяса помирай. Ворон брюхо радуй — шибко хорошо кричи! Кр-р, крр, кр-р!
Худой лючи по следам топора наш табор быстро ходи, Лушка собсем уведи, наша пропади… Дурной карабин опять
— Да ладно тебе разоряться, Степан, — увещевал его Парфёнов, — затеси совсем редкие и в глухих местах, где нет тропы. Никто нас не отыщет. Скорей бы уж добраться, в шурфик нырнуть, — повернулся к Егору, счас нам куда легше будет промышлять, о жратве не надо заботиться.
Лушка накормит и напоит. Копай да копай удачу… а свой заветный ручей я выказал прошлой осенью Бертину. Ключик верстах в пяти от Незаметного, куда счас весь свет бегёт, и он уже разрабатывается. Мы вот малость помоем на старом ручье, а к осени ишо поищем россыпь.
Весь смак объегорить чертей подземных, вырвать из их поганых лап фарт. О! Это я понимаю! Отчекрыжить у них новую россыпушку — милое дело. Про Гусиную речку настало время сообщить властям.
Они шли вдвоём, приотстав от каравана. Игнатий опирался на посох — кондуктор, как он его называл, прихрамывая. Кость срослась неправильно, и нога стала короче. Лушка ещё на стояке у реки отмахнула ему бороду, оставила куцый клинышек на развод. Заключила во всеуслышание: «Шибко лохматый амикан-медведь».
По её разумению, всё живое должно к весне тёплую шерсть сбрасывать. Она тоже шла пешком рядом со связкой оленей, придерживая сына, сидящего богдыханом на вьюке. Верхом ещё аргишила неокрепшая Ландура.
Ребятишки резвились в тайге с собаками и малокалиберной винтовкой, оставленной Егором в прошлом году, взамен винчестера. Редкие их выстрелы даром не пропадали, в бивачный котёл то глухарь попадал, то петушок рябчик, самок эвенки не били по закону своего племени.
С раннего детства им привито, что рядом с гнездом глухарки-капалухи нельзя появляться, топать ногами, рубить деревья и разводить костёр.
Нарушение запрета почиталось за большой грех и каралось злыми духами. Эвенки никогда не убьют дичи больше, чем надо для пропитания. Игнатий вдруг остановил Егора и медленно заговорил:
— Ежель застанем людей у наших шурфов, особо не пужайся. Я зимой одному любопытному охотнику намекнул о Гусиной речке. По моим прикидкам, он связан с бандой, о которой ты принёс весть от Мартыныча.
Вначале остановимся в первой землянке и сходим с тобой на разведку. Ежель они клюнули на приманку, надо сообчить в Зею иль Якутск. А может, и сами управимся, Егор? Как ты на это глядишь? Окромя тово инженера, в банде ишо десяток человек разного сброду, остальные ходят связниками. Кто поубёг на новый прииск.
— Ты предлагаешь их перебить?
— А как же… Это, брат, война… не на живот, а на смерть. Иль мы их изведём, иль они нас будут бить из Харбина нашим же золотом. Тут жалости не должно быть. Заверяю тебя, как старый партизан. Инженера, конешно, можно
— А что нам бояться, — раздумчиво ответил Егор, — раз надо, так я готов. Если дело дойдёт до драки без оружия — я им покажу китайскую пасху… она, говорят, раз в две тыщи лет бывает.
— Я не сомневался в тебе, — благодушно просиял Игнатий, — нам выпало быть хозяевами этой страдальной земли. Надо её беречь, не щадя живота своего. Ясно дело, Отечество наше, — он развернул правую руку широким махом, показывая молодому напарнику открывающийся с вершины сопки вид.
Пики снежников Станового хребта белыми оленями паслись на краю горизонта. Под ними ползали туманные клочья дождевых туч, застилая отроги и сглаженные горбы сопок. Егор поднёс к глазам бинокль и залюбовался могучей панорамой тайги.
Долины бессчётных рек и ключей впитывали тепло солнца, курились в голубой дымке горбы сопок. безвестная, веками нехоженая глушь, доступная лишь редким кочевьям эвенков.
Бураны, горные реки, зимняя бескормица, лютые морозы, разливы наледей, злые духи и ещё невесть какие беды преследовали их. Голодные медведи драли оленей и их самих, настигали великие моры — болезни, а тут ещё открылось нашествие «дурных люча», которые «дерево зря кровь пускай».
Любое испытание судьбы эвенки воспринимали просто и ясно, как явление утра или дыхание ветра. Их следы таяли на звериных тропах, оставались на стоянках палки от чумов и кострища, а на деревьях истлевали покойники в долблёных колодах.
Рождались в жутких стужах дети, если выживали, шли следами предков. У них никогда не было дома — в обычном понимании. Крыша их дома — небо, стены его — тайга и горы. От такого просторного жилища и души у эвенков просторны, честны и по-детски наивны.
Многое о таёжных людях рассказал Егору Парфёнов в минувшее лето. Даже при защите своей дочери Степану невозможным казалось поднять оружие на человека. Теми выстрелами он ранил и себя, ранил глубоко и жестоко.
После этого, стал задумчив, какое-то скрытое разочарование в себе мутило его разум и не давало покоя. Всё чаще раздражался, бил посохом-нинками заупрямившегося перед бродом ездового учага.
Степану уже не успокоиться теперь до заката последнего солнца, и даже там, когда эвенк откочует к верхним людям, мудрые предки учинят безжалостное осуждение за «дурной карабин».
Человек в тайге — большая редкость и радость. Можно узнать свежие новости, покурить трубку у костра и напиться чаю, можно многое рассказать ему о своей удачной охоте, направить в дальнюю и неведомую встречному тайгу, где много ягеля для оленей, зверя и птицы, где можно сытно жить.
Кусты и деревья распушились густой зеленью, спала вода в реках и ручьях, только белые языки наледей напоминали о зиме студёным дыханием. Буйная жизнь пробуждалась в тайге. Собаки вспугивали разбившихся на пары линяющих куропаток. Их шейки уже стали светло-коричневыми.