Старая барыня
Шрифт:
– Хорошие были времена, простые!
– заметил я.
– Просто было-с, - заключил Яков Иванов, потом, подумав, продолжал: Бывало, сударь, вся эта компания наедет к нам, сутки трои, четыре, неделю гостят, и теперь какую бы губернатор в доме вещь ни похвалил: часы ли, картину ли, мису ли серебряную, я уж заранее такой приказ имею, что как вечер, так и несу к ним в опочивальню, докладываю, что госпоже нашей очень приятно, что такая-то вещь им понравилась, и просят принять ее.
– Неужели же старуха все это из чехвальства делала?
– спросил я.
– Чехвальство чехвальством, - отвечал Яков Иванов, - конечно, и самолюбие они большое имели, но паче того и выгоды свои из того извлекали: примерно так доложить, по губернскому правлению именье теперь в продажу
Яков Иванов потупился и вздохнул.
– Старик! Ведь это грех, ведь это то же воровство, - воскликнул я.
– Грех, сударь; в нищенстве и слепоте моей все теперь вижу и чувствую. В заповеди господней сказано: не пожелай дома ближнего твоего, ни села его, ни раба его, а старушка наша имела к тому зависть, хотя и то надобно сказать, все люди, все человеки не без слабости.
На последние слова он сделал более сильное ударение.
– Выгодчики были с барыней-то своей, еще какие!
– вмешалась вдруг возившаяся около печки Грачиха.
– Про именье рассказываешь - нет, ты лучше расскажи, как вы дворянина за свою вотчину в рекруты отдали, - продолжала она, выходя из-за перегородки и вставая под полати, причем взялась одной рукой за брус, а другою уперлась в жирный бок свой.
Яков Иванов немного нахмурился.
– Как дворянина?
– спросил я.
– А и сдали, - отвечала Грачиха, - не любила, сударь, их госпожа генеральша мужиков своих под красную шапку отдавать, все ей были нужны да надобны, так дворянин на ту пору небогатенькой прилучился: дурашной этакой с роду, маленького, что ли, изурочили, головища большая, плоская была, а разума очень мало имел: ни счету, ни дней, ничего не знал. Ну, а дворянством своим занимался тоже, разумел это. Вот соколики эти и подъехали к нему и стали его уговаривать: "Ты, говорят, барин, а живешь по работникам у мужиков, лучше бы в службу шел. Теперь, говорит, ты грамоте не поучен, и тебя по дворянскому роду не примут, а ступай за нашу вотчину, а после и объявишь об себе, тебя как дворянина и поведут". Тот сдуру-то, родных тоже никого не было, чтобы разговорить да посоветовать, а они его винищем поили да пряниками кормили, сдуру и согласился. Привели баринка в присутствие, объявили за простого мужика, крикнули: "Лоб!", надели лямку и ступай, значит, марш заодно с рекрутами. Города через три али четыре тот и заявляет своему начальнику: "Я, говорит, дворянин".
– "Какой, говорят, ты дворянин..." - попугал его маленько, а он все свое: дворянин да и только; и пошел к начальству выше, объявляет то же. Те смотрят по бумагам - видят мужик, отрапортовали его уж как надо. Сердечный баринок наш видят, что, как о дворянстве объявит, - хлещут, взял да и отступился, оттрубил за их вотчину тридцать пять годков. Докуменщики какие были. Може, за эти выдумки родной кровью своей теперь и платится, - заключила Грачиха вполголоса, указав глазами на Якова Иванова, который, в свою очередь, весь ее рассказ слушал, потупив голову и ни слова не возражая. Я постарался опять переменить разговор и спросил старика:
– Кому ж именье госпожи вашей досталось? Я видел, усадьба какая-то разоренная, запущенная, дом развалился?..
– В опеке, сударь, наше именье состоит, - отвечал он, видимо довольный этим переходом.
– Ну и опекуны тоже люди чужие: либо заняться ничем не хотят, либо себе в карман тащат, не то, что уж до хозяйства что касается, а оброшников и тех в порядке не держат: пьяницы да мотуны живут без страха, а которые дома побогатее были, к тем прижимы частые: то сына, говорят,
– И откупайся, значит, мужичок. Прежде-то уж вы больно много денег нажили, - подхватила Грачиха.
Яков Иванов не обратил никакого внимания на ее слова и продолжал:
– Против чиновников тоже вотчина никакой заступы не имеет. Прежде, бывало, при покойной госпоже дворовые наши ребята уж точно что народ был буйный... храмового праздника не проходило, чтобы буйства не сделали, целые базары разбивали, и тут начальство, понимаючи, чьи и какой госпожи эти люди, больше словом, что упросят, то и есть, а нынче небольшой бы, кажется, человек наш становой пристав, командует, наказует у нас по деревням, все из интересу этого поганого, к которому, кажется, такое пристрастие имеет, что тот самый день считает в жизни своей потерянным, в который выгоды не имел по службе. Я как-то раз, встретивши его в городе, говорю: "За что и за какие вины, говорю, сударь, вы так уж очень вотчину покойной госпожи моей обижаете?" - "Ах, говорит, старец почтенный, где нынче нам, земской полиции, стало поначальствовать, как не в опекунских имениях; времена пошли строгие: за дела брать нельзя, а что без дела сорвешь, то и поживешь", смеется-с!
– Того и стоите; на крапиву надобен и мороз, а то бы она долго жглась, - проговорила, подмигнув глазом, Грачиха.
– На каком же основании именье ваше в опеке, за долги, что ли? спросил я.
– Малолетних, сударь, теперь наше имение. За малолетными, за правнуками госпожи нашей числится оно, - отвечал Яков Иванов.
– А сыновья и внучата где же?
– Сын их единородный, - начал старик с грустною, но внушительною важностью, - единая их утеха и радость в жизни, паче всего тем, что, бывши еще в молодых и цветущих летах, а уже в больших чинах состояли, и службу свою продолжали больше в иностранных землях, где, надо полагать, лишившись тем временем супруги своей, потеряли первоначально свой рассудок, а тут и жизнь свою кончили, оставивши на руках нашей старушки свою - дочь, а их внуку, но и той господь бог, по воле своей, не дал долгого веку.
С каждым словом старика я видел, что лицо Грачихи больше и больше принимало насмешливое выражение.
– Эх, полно, полно, Яков Иваныч, не ты бы говорил, не я бы слушала! воскликнула она, махнув рукою.
У слепца как будто бы уши поднялись при этом восклицании.
– Что ж вам так слова мои не по нраву пришли?
– проговорил он.
– А то не по нраву, что не люблю, коли говорят неправду, - отвечала Грачиха, - не от бога ваши молодые господа померли, про сынка, пускай уж, не знаем, в Питере дело было, хоть тоже слыхали, что из-за денег все вышло: он думал так, что маменька богата, не пожалеет для него, взял да казенным денежкам глаза и протер, а выкупу за него не сделали. За неволю с ума спятишь, можо, не своей смертью и помер, а принял что-нибудь, - слыхали тоже и знаем!
– Вот вы что знаете, чего и мы не знаем, - возразил Яков Иванов.
– Шалишь, дедушка, знаешь и ты, только не сказываешь. А что про вашу барышню, так уж это, батюшка, извини, на наших глазах было, как старая ваша барыня во гроб ее гнала, подсылы делала да с мужем ссорила и разводила, пошто вот вышла не за такого, за какого я хотела, а чем барин был худ? Из себя красивый, в речах складный, как быть служащий.
Яков Иванов насильно улыбнулся.
– По вашему, сударыня, женскому рассудку, может быть, и так, - произнес он с полупрезрительной миной, - а что как мы понимаем, так этот господин был нашей барышне не пара.
– Знаем, сударь Яков Иваныч, - перебила Грачиха, - понимаем, батюшка, что вы со старой госпожой вашей мнением своим никого себе равного не находили. Фу ты, ну ты, на, смотри! Руки в боки, глаза в потолоки себя носили, а как по-другому тоже посудить, так все ваше чванство в богатстве было, а деньги, любезный, дело нажитое и прожитое: ты вот был больно богат, а стал беден, дочку за купца выдавал было, а внук под красну шапку поспел.
При этом намеке все молчавшая до того старушка, жена Якова Иванова, вспыхнула и проговорила: