Старая крепость (роман). Книга третья "Город у моря"
Шрифт:
«Что же делать? Как спастись? Где выход из этого капкана? — спрашивал я себя. — Такие деньги украли! Такие деньги!»
Тут же я принялся пересчитывать оставленную мне ворами сдачу. Рубль сорок две копейки. Небогато! Однако на хлеб и на сельтерскую воду хватит. Как-нибудь протяну два дня, сделаю все, что надо, а потом зайцем махну домой. Залезу под вагонную полку и буду лежать тихонько, чтобы контролер не заметил. А может, на товарняке устроюсь.
ВЕСЕННЕЕ УТРО
Рассветало. Началась уборка вокзала, и я вышел на улицу. Сонный, голодный, я почувствовал, что едва ли сумею даже денек продержаться на сельтерской воде и хлебе. Шел по улице, и меня пошатывало.
Трамваи
Первым в городе проснулся знаменитый харьковский рынок — «Благбаз».
Один за другим открывались рундуки. Я бродил по Благовещенскому базару, пока мне в нос не ударил очень вкусный и острый запах. Он забивал запахи квашеной капусты, сельдерея, стынувшего в бочках и похожего на расплавленный сургуч густого томата. Словно охотничий пес, почуявший перепелку, раздувая ноздри, я пошел на этот запах.
Худая торговка в стеганом ватнике, раскачиваясь, голосила у двух дымящихся жаровен, заставленных огромными чугунками:
— Флячки, горячие флячки! Ох, хватайте, люди добрые! Ой, дешево беру! Ой, нигде и никогда, ни в каком царстве, ни в каком государстве вы не найдете таких замечательных флячков! Это ж прелесть, это небо на языке, это ж лучшее и самое дешевое снидание! Та покушайте мои флячки!..
…Если кто-нибудь из вас ел прямо на базаре, стоя рядом с пылающей жаровней, из глиняной миски обязательно шершавой деревянной ложкой горячие, обжигающие рот, наперченные, залитые сметаной, пересыпанные колендрой, резаным луком, зубками чеснока, оранжевой паприкой, душистые от лаврового листа и петрушки, засыпанные мелко натертым сыром, приготовленные из рубленого коровьего желудка свежие и пахучие флячки, или по-русски рубцы, тот поймет, как трудно было удержаться, чтобы не сломать голову последнему моему рублю!
И еще в девять часов утра, когда открылись учреждения и я подходил к высокому дому на углу улиц Карла Либкнехта и Ветеринарной, во рту горело от красного перца, которым крикливая торговка без зазрения совести наперчила сытные, но совсем уж не такие дешевые флячки. Полтинник отдать за пустяковое блюдо! А дальше что? А вдруг заведующий школьным отделом ЦК комсомола уехал и придется его ждать?
Нет, баста! На сегодня хватит роскоши! До завтрашнего полдня я не имею права тратить ни одной копейки. Никакой сельтерской воды! Будешь пить сырую, из-под крана — бесплатно, а польза такая же. Надо беречь деньги, чтобы хоть кусок хлеба купить на обратную дорогу, когда поеду зайцем в свой родной город.
Пропуск в комендатуре выдали быстро. Посмотрели на мой комсомольский билет, командировку и возвратили все документы обратно с маленьким пропуском.
Я вошел в просторный вестибюль и подал пропуск часовому. Тот сверил пропуск с моим удостоверением и показал мне дорогу. Уже в большом вестибюле я снова почувствовал, что робею. Еще хуже стало, когда пришлось раздеваться: здесь, у вешалки, вместе с шапкой, калошами и чумаркой у меня будто сразу отняли половину смелости.
— Вам куда, товарищ? — окликнула меня лифтерша.
Мне и раньше приходилось слышать, что в столице есть такие машины, которые поднимают людей на самый чердак, но я лично увидел лифт впервые в жизни.
— Мне в комнату двести сорок шесть, — ответил я лифтерше, разглядывая пропуск.
— Садитесь, подвезу.
— Да нет, спасибо, — сказал я и быстро шагнул по ковровой дорожке на лестницу. «Пройду так, спокойнее будет. Может, она думала, что я здесь работаю?»
Не спеша поднимался я по мягкой ковровой дорожке.
Я свернул с лестницы в коридор, удивляясь чистоте и тишине вокруг. На дверях все мелькали какие-то маленькие номера, и я никак не мог отыскать школьный отдел.
Из дальнего конца коридора навстречу, поскрипывая сапогами, твердой, уверенной походкой шел коренастый, среднего роста человек. Лица я его не видел — свет из окна бил мне в глаза.
— Скажите, пожалуйста, товарищ… — сказал я и метнулся к этому человеку.
— Скажу, пожалуйста, — ответил идущий и сразу остановился.
Но уже ничего больше я спросить не мог… Прямо передо мною на мягкой ковровой дорожке стоял тот самый человек, портрет которого я разглядывал вчера ночью в газете около ВУЦИКа.
От неожиданности я позабыл, какую комнату мне нужно.
Поняв, что я смутился, и помогая мне, он весело спросил:
— Заблудился? Ты откуда, хлопчик?
— Я с границы приехал…
— С границы? Дальний, значит, гость. А по какому делу?
И тут шальная мысль примчалась в голову: а что, если самому секретарю Центрального Комитета партии рассказать о нашем горе?
И я спросил:
— Мне можно с вами поговорить?
Как только мы вошли в просторный, светлый кабинет с большими квадратными окнами, выходящими в сад, он предложил мне сесть, и я вдруг почувствовал себя очень смело. Мне показалось, что передо мной сидит мой старый знакомый Картамышев. По порядку, но все еще немного волнуясь, поглядывая на телефоны, кучкой собравшиеся на краю большого стола, я стал выкладывать, зачем меня послали в Харьков наши фабзавучники.
Секретарь Центрального Комитета Коммунистической партии Украины слушал меня очень внимательно, два раза брал большой зеленый карандаш и что-то записывал у себя в блокноте, и тогда я задерживался, но он кивал мне головой, чтобы я продолжал.
Когда я начал рассказывать, как Печерица обидел Полевого, напечатав о нем целую статью в газете, секретарь спросил:
— Значит, Печерица настаивал на увольнении инструктора лишь потому, что тот не научился еще говорить по-украински?
— Ну да! И еще как настаивал! Великодержавным шовинистом Полевого обозвал. А какой тот, спрашивается, шовинист, если он большевик с первых дней революции? Еще осенью восемнадцатого года они в Летичеве советскую республику провозгласили. Вот как! Первую на Подолии. Ему Советская Украина дорога, и нам, фабзайцам, Полевой все время говорит, чтобы мы изучали и любили язык украинского народа, среди которого живем. А одного хлопца, который плохо отозвался об украинском языке, Полевой так отругал, что держись. «Какое ты, говорит, имеешь право, пацан несознательный, с таким пренебрежением отзываться о языке народа, чей хлеб ешь? Ведь это украинский селянин своим трудом и потом для тебя хлеб вырастил, а ты над мовой его смеешься?» Но, с другой стороны, если разобраться, зачем, скажите, заставлять Назарова насильно с бухты-барахты учить украинский язык, когда он еще и года на Украине не прожил? — спросил я горячо.
Секретарь улыбнулся, и я, ободренный его улыбкой, продолжал:
— …Теперь получается вот какая история. Закроют фабзавуч. Ну хорошо, у кого батька или мама в городе живет, они ему, факт, помогут, пока он устроится. Ну, а что делать тем хлопцам, кто из детских домов к нам пришел? — вот вопрос.
Ведь их отцов поубивали петлюровцы, и у них в городе никого нет, и самое-то главное — жить им будет негде. Так они спали в фабзавучном общежитии, а сейчас, как закроют школу, Печерица хочет в этом доме поселить учеников музыкального техникума. Они ему дороже всего, они в его хоре поют. А куда же фабзайцы денутся? А ведь наше обучение государству ничего не стоило: на полной самоокупаемости школа была. Сделаем сами соломорезки — продадим крестьянам и на это существуем. И нам хорошо, и крестьяне машины имеют. Смычка происходит между городом и деревней. Мы думали, окончим школу, станем рабочими, пошлют нас на заводы, в Донбасс, а вместо нас других хлопцев наберут. А тут вдруг такое получается… А все через Печерицу…