Старик Хоттабыч (илл. Ротова)
Шрифт:
Гогино лицо приняло кислое-прекислое выражение. У него что-то не заладилось. Он писал и зачеркивал, писал и зачеркивал, покуда Александр Александрович не отобрал у него исчерканный листок бумаги. Вот что он прочел, посмеиваясь, но нисколько, по-видимому, не удивившись:
«Варвара Степановна! Ваня Петров и Петя Иванов гав-гав-гав. Как сознательный советский учащийся прошу гав-гав-гав-гав».
Каждое из этих «гав-гав-гав» было зачеркнуто, но каждый раз над зачеркнутым лаем у страдальца Гоги снова получалось все то же злосчастное «гав-гав-гав».
— Комиссии всё ясно, — сказал очень довольный доктор, тщательно
Вошла Наталья Кузьминична, вытирая отсыревшим носовым платком покрасневшие глаза.
— Надо вам доложить, — сказал Александр Алексеевич, пригласив её присесть, — что я последнюю ночь, по существу, не спал, просматривал медицинскую литературу, размышлял. В специальной литературе я ничего похожего на случай с вашим сыном не нашёл…
Бедная Наталья Кузьминична встревоженно ахнула.
— Не огорчайтесь раньше времени, дорогая Наталья Кузьминична, — остановил её старый доктор, — дело ещё не так страшно. Читал я, читал… думал, думал и потом, конечно, не мог уснуть. Тоже ничего особенного — дело стариковское. Чтобы отвлечься от своих мыслей, я взял томик арабских сказок «Тысяча и одна ночь» и прочитал там, между прочим, о том, как один волшебник, точнее говоря — джинн, превратил одного неугодного ему человека в собаку. И тогда я подумал, что если бы существовали на свете джинны (Хоттабыч под кроватью обиделся) и если бы один из них захотел наказать человека, ну мальчика, предположим, за то, что он сплетничает, ябедничает, плохо отзывается о своих близких, то он мог бы заклясть его таким заклятием, чтобы тот лаял каждый раз, когда захочет сказать гадость. Только что мы с вашим сыном по душам потолковали, и оказалось, что он, ни разу не пролаяв, прочитал стихи Пушкина, почти ни разу не тявкнул, говоря о вас, Наталья Кузьминична, и почти всё время лаял, говоря о своих товарищах и о классной стенгазете, в которой, видимо, иногда прохаживались на его счёт… Вы понимаете мою мысль? Я, кажется, ясно выразился?
— Вы полагаете, — задумчиво протянула Гогина мать, — что…
— Вот именно. Конечно, никаких джиннов в природе не существовало и не существует. (Хоттабыч снова, на сей раз не на шутку, обиделся.) А существует очень своеобразная психическая травма у вашего сына. Я должен вам сказать со всей ответственностью, что он будет и впредь лаять…
— Боже мой! — всплеснула руками бедная женщина.
— …лаять каждый раз, когда вздумает сплетничать или ябедничать, вообще когда он будет пытаться говорить гадости. И тогда все будут называть его не Гога Пилюкин, а Гавгав Пилюкин. А когда он подрастёт, его будут, за глаза конечно, величать не Георгий Васильевич, а Гавгав Васильевич. Как видите, ваш сын может оказаться в весьма незавидном положении. Зато, если он твёрдо возьмёт себе за правило не ябедничать, не сплетничать, не портить хорошим людям жизнь, я вам головой своей отвечаю, что лай у него прекратится навсегда.
— «Гавгав Васильевич»! — ужаснулась бедная Наталья Кузьминична. — Даже подумать страшно! Я бы этого просто не пережила!.. А лекарства!.. Может быть, вы всё же пропишете ему какое-нибудь лекарство?
— Лекарства не помогут. Ну как, молодой человек, попробуем по-моему?
— И я совсем не буду лаять?
— Всё зависит сейчас только от вас, молодой человек!
—
— Это и есть мой рецепт. Единственно правильный. Впрочем, можно проверить. А ну-ка, скажи несколько справедливых слов о своём товарище Вольке, обращаю твоё внимание — спра-вед-ливых!
— Вообще, конечно, Волька Костыльков хороший парень, — неуверенно промолвил Гога, словно он впервые научился говорить. — Правильно, доктор, миленький! В первый раз после экзамена по географии я не лаю о Вольке. Ур-р-ра-а-а!
— А что такого особенного произошло на этом экзамене? — осведомился как бы между прочим старый доктор.
— Да ничего такого, о чём бы стоило особенно распространяться. Мало что бывает, когда мальчик вдруг заболевает на почве переутомления, — ответил Гога уже куда уверенней.
— Ну, я пошёл, — сказал старый доктор, — мне ещё нужно навестить добрый десяток настоящих больных. Значит, понял, Гога, в чём дело?
— Понял! Ой, понял! Честное пионерское!.. Спасибо!..
— То-то же! Теперь действуй! Будьте здоровы…
— Куда это ты исчез? — набросился спустя несколько секунд Волька на старого джинна, когда тот с очень задумчивым лицом забирался на своё обычное место под Волькиной кроватью.
— Слушай меня, о Волька, — произнёс старик с необычной даже для него торжественностью. — Только что я присутствовал при том поистине небывалом случае, когда заклятие, наложенное джинном, было снято человеком. Правда, это был очень умный и очень справедливый человек. Он настолько справедлив, что я и не помыслил наказать его за то, что он не верит в моё существование… Куда это ты?
— Надо навестить Гогу. Действительно, это безобразие с моей стороны.
— Иди, — сказал старый джинн, — иди и навести своего товарища по ученью. Хотя он уже и не болен.
— Совсем не болен? Он уже совсем выздоровел?
— Сейчас это целиком зависит от него самого, — сказал Хоттабыч и, переступив через своё самолюбие, поведал Вольке единственную в своём роде историю излечения обыкновенным врачом заколдованного мальчика.
XXVII. Старик Хоттабыч и мистер Гарри Вандендаллес
— Благословенный Волька, — сказал после завтрака Хоттабыч, блаженно греясь на солнышке, — всё время я делаю тебе подарки, по моему разумению ценные, и каждый раз они тебе оказываются не по сердцу. Может быть, сделаем так: ты мне сам скажешь, что тебе и твоему молодому другу угодно было бы от меня получить в дар, и я почёл бы за великую честь и счастье немедленно доставить вам желаемое.
— Подари мне в таком случае большой морской бинокль, — ответил Волька не задумываясь.
— С радостью и любовью.
— И мне тоже бинокль. Если можно, конечно, — застенчиво промолвил Женя.
— Нет ничего легче.
И они всей компанией отправились в комиссионный магазин.
В магазине, расположенном на шумной и короткой уличке в центре города, было много покупателей.
Наши друзья с трудом протиснулись к прилавку, за которым торговали настолько случайными предметами, что их никак нельзя было распределить по специальным отделам, потому что тогда пришлось бы на каждую вещь заводить особый прилавок.