Старики и бледный Блупер
Шрифт:
Обри к завтраку не вышел. Ма говорит: "Обри решил сегодня поспать подольше. Спина шалит".
Бабуля говорит: "Доча, да он родился весь уже уставший, и до сих пор отдохнуть не может. Да вчера еще устал, похоже, когда тут ножками стучал".
Я вру: "Уезжаю я, вечером. Может, работу на Севере найду. Или местечко подыщу, где земля хорошая. Может, на земле осяду, где-нибудь на Севере. Фермерством займусь".
Мать моя – как глухонемая каждый раз, когда встречается с любым неприятным жизненным фактом, и слышит она лишь то, что хочет услышать; она, можно
Ма, если б я набрался духу сказать тебе всю правду, мне пришлось бы сказать, что я пошел в морпехи только ради того, чтобы убраться подальше от тебя и таких как ты.
В Бирмингеме я сяду на самолет до Лос-Анджелеса. Из Лос-Анджелеса я полечу во Вьетнам. Визу получу, воспользовавшись старым удостоверением военного корреспондента – скажу, что теперь я сам себе репортер, ищу, о чем бы написать.
В Дананге поймаю чоппер-медэвак до ДМЗ. Куплю себе велосипед. Доеду на велосипеде до деревни Хоабинь.
Должен успеть к весеннему севу. Пора будет мотыжить чеки и рассаживать нежные рисовые побеги. Может, я наконец научусь слышать, как растет рис.
Только тогда я чувствовал, что веду себя как настоящий американец и делаю то, что положено настоящему американцу, когда был в плену у вьетконговцев. Там я мог быть настоящим. Я мог быть собой. Даже играя там какую-нибудь роль, я был собой. А здесь полагается играть какую-нибудь роль, но я не понимаю, кем мне быть. Людям, которым нечего терять, и жить незачем. Я предпочел бы погибнуть на войне, чем медленно помирать со скуки. В деревне Хоабинь я был свободен. Я не был беспомощной пешкой. У меня было будущее. Со мной были надежные друзья. Война – реальная штука, а людям ощущение реальности происходящего необходимо – как воздух и пища.
Когда я был бойцом Вьетконга, я был настоящим. Когда я был бойцом Вьетконга, жизнь не была похожа на ток-шоу.
За завтраком мать сидит напротив меня и не знает, как реагировать на мое заявление, что я уезжаю, отправляясь на Север фермерствовать. Поэтому она просто пропускает мимо ушей и пытается говорить бодро. "Кстати, сегодня как раз тот день, когда Обри по вечерам ездит в боулинг играть. Может подвезти до станции "Грейхаунда". Пешком идти не придется".
Я подбираю подливку кусочком печенья. "Спасибо, Ма. Я где-то к заходу солнца домой и подойду".
Чтобы рассеять мрачное молчание, охватившее всех за столом, я говорю: "А ну, не грустить!" Я улыбаюсь и говорю: "Тва чонг чьен трач". Теребя плетеную бечевку под рубашкой, сжимаю пальцами белого нефритового Будду, которого подарил мне товарищ генерал Тигриный Глаз, командующий Западным Районом.
Когда Ма, Бабуля и Колосок обращают на меня недоуменные взгляды, я перевожу: "Тва чонг чьен трач. Это значит "Я
До кладбища "Рок-Крик" – не одна миля по соседским полям.
Могилы на кладбище посыпаны особым песком, белым как сахар. На каждом невысоком холмике земли стоят зеленые проволочные подставки с пластмассовыми цветами, воткнутыми в пенопластовые кирпичики, розовые или белые. Раз в год, в День памяти, семьи покойных собираются и прибирают могилы своих предков, и поминают ушедшие поколения – так же, как делают люди во Вьетнаме, во время Тэта.
В той части кладбища, где лежат Дэвисы – человек пятьдесят наших, самый ранний – с 1816 года. На самой старой плите написано: "Уильям Оливер Дэвис". Плита эта – тонкая пластина из оранжевого валуна, побита погодой, имя и дата едва читаются.
Возле могилы моего отца – внушительная гранитная плита, воздвигнутая "Дочерьми Конфедерации" еще в 30-х годах, когда Соломон Дэвис был похоронен здесь в конфедератской военной форме, через семьдесят лет после завершения войны за независимость Юга. Дедушка Дэвис служил скаутом под началом Бедфорда Форреста, и получил ранение в битве под Силоамом. Он умер во времена расцвета "века джаза", а в груди его так и сидела картечина – как шар для гольфа, только из железа.
Могила отца – свежая, даже белым песком еще не посыпана, она пока простого темно-коричневого цвета разрытой земли, цвета земли на свежевспаханном поле.
Я касаюсь серого прямоугольника из известняка, на котором написано: ПЛEЗАНТ КУРТИС ДЭВИС.
Первое, что помню об отце: я еще маленький, подпрыгиваю рядом с ним, сидя на жестком сиденье нашего зеленого фургона. Этот фургон таскал крепкий, несокрушимый одноглазый мул, которого мы прозвали Рузвельтом. На дне вагона – высокая куча спелых, прогретых солнышком арбузов.
Мы обычно доезжали до главного окружного шоссе и располагались на обочине. Людям из машин, летевших по шоссе, мы предлагали арбузы – большие, темнозеленые, круглые, по четвертаку штука, а Рузвельт тем временем щипал полевые цветы у обочины.
Моя работа состояла в том, чтобы отсчитывать сдачу из сигарной коробки, пока отец помогал покупателю выбрать хороший арбуз – спелый, но не перезрелый. Он крепко постукивал пальцем по арбузам, пока не отыскивал тот, что был бы достаточно спел на звук.
В конце рабочего дня отец подсчитывал деньги и выплачивал мне заработок. Отец любил говорить: "Даровой рубль дешев, наживной дорог".
У отца вечно не было денег, но его обветренное лицо несло отпечаток гордой и непоколебимой силы, которую придает верность земле. Когда по утрам они приходил будить меня ни свет ни заря, он всегда со смехом говорил: "От труда на земле в крови железа прибавляется!"
Однажды с Севера приехали крысы – возделыватели приходных книг, ученые юнцы на службе янковских законов. Захотели, чтоб наши соседи, в основном – испольщики, разбрызгали над полями яд от вредных насекомых.