Старинные рассказы. Собрание сочинений. Том 2
Шрифт:
Осоргин стремился избежать иллюстративности, «исторического маскарада», когда литературные герои начинают выражаться историческими фразами, теряют живое лицо. Он считал важным «не колоть читательского глаза пышностью исторического инвентаря, взятого у Забелина», не преувеличивать в красочности там, где по ходу жизни было больше «серости и тусклой грязи»: «В наших старых театральных постановках это сказывалось в блеске клеенчатых сапогов и похвальной чистоте крестьянских рубах, аккуратно разглаженных перед спектаклем» [287] .
287
Там же.
Другой опасностью он считал сухость и буквоедство. Их он видел, например, в книге С. Н. Сергеева-Ценского, который, оглядываясь на авторитеты, запутывался в деталях и
288
Осоргин Мих. Невеста Пушкина // Последние новости. 1934. 27 декабря. № 5026.
Для самого Осоргина было характерно пристальное внимание к историческому факту, и большая часть его рассказов имеют прочную документальную основу. Зимой 1934/35 г. Осоргин особенно много работал в библиотеках Парижа. Жена писателя Т. А. Бакунина-Осоргина вспоминала, как он сидел целыми днями обложенный толстыми фолиантами, а потом сразу — «вдруг» — рождался очередной рассказ. Сам он, с юмором говоря о своих поисках, о цепи «архив — журнал — исследователь», припоминал библейское изречение: «Оставшееся от гусеницы ела саранча, оставшееся от саранчи ели кузнечики и оставшееся от кузнечиков доели мошки». Для Осоргина толчком в работе мог стать намек, весьма туманный документ, а дальше наступал черед воображения — «о многих иных подробностях в документах ничего не имеется, прибавлено же это по усердию написателя этих строк». Но мастерство писателя было таково, что грань между документом и фантазией не сразу определит и профессиональный историк.
Рецензенты много спорили о стиле Осоргина, в котором видели «задорность» (Г. Адамович [289] ) или «стыдливость и гордость» (В. Жаботинский [290] ), говорили о его масках — «маске наивного рассказчика», «маске равнодушия». В. Жаботинский писал, например, о рассказе «Волосочес»: «Потрясающая, беспримерная история неслыханного мучительства, но она передана таким тоном, как будто речь идет о невинном курьезе, и ни разу <…> не выдал себя автор, — не признался ни прямо, ни намеком, ни усмешкой, что рассказывает он ужасное и сам это знает, для этого и рассказывает. По-видимому, „маска“ тут принадлежит к самому костяку художественной натуры; критиковать эту черту бесполезно… Словно протянута тебе навстречу горячая, нервная, порывистая рука, пожатие которой могло бы тебя омагнитить, — но на руке перчатка, и ни за что он перчатки не снимет» [291] .
289
Адамович Г. В. // Современные записки. 1930. № 50.
290
Жаботинский В. //Последние новости. 1937. 11 февраля. № 5802.
291
Там же.
Осоргин никогда не был равнодушным, но его историческим рассказам действительно не свойственна открытая эмоциональность. Лишь иронию (более точным здесь будет русское слово лукавство) почувствует в них читатель. Повествователь у Осоргина отдален от изображаемого мира, не сливается с литературными героями, хоть и отказывается от суда над ними с точки зрения современных представлений: «И хотя всякому человеку ясно, что лукавый подлинно квартировал во чреве девки Ирины, оттуда разговаривал и ругался и вышел оттуда же во образе курицы, однако сама Ирина, после первой дыбы, муки той не вынеся, заявила, что ничего такого не было, никто ее не научал, а притворилась она по девичьей глупости и озорству. <…> Что девушка отреклась от чистой видимости — никто ее, замученную, в том не осудит» («Проделка лукавого»).
Говоря об исторических миниатюрах как «излюбленном
292
Ос. Мих. <Осоргин Мих> Женские портреты // Последние новости. 1937. 4 февраля. № 5795.
Некоторые из старинных рассказов внутренне связаны с циклом «Заметки старого книгоеда» (1928–1934). Их герои — вполне реальные фигуры: переводчик С. С. Волчков, «служитель семи царствований», всю жизнь остававшийся беднейшим литературным поденщиком; помещик екатерининских времен Н. Е. Струйский, в характере которого сплелись увлечение книжным делом и самодурство; провинциальный поэт Праволамский, пьяница и вечный скиталец. Осоргин создает целую портретную галерею «великих» и «замечательных» чудаков — тут и «любитель смерти», и тайный советник, нашедший истинное призвание в зуборвачестве, и правдоискатель, перепоровший всех взяточников в городе, и генерал от инфантерии, столь суеверный, что всех встреченных утром священнослужителей сажал под арест, и девятнадцатилетний чиновник, решивший обратить на себя внимание поджогом Сената, и экспедитор тайной канцелярии, перлюстрировавший переписку революционеров и незаметно им помогавший.
Но только на первый взгляд может показаться, что внимание Осоргина привлекали не слишком важные события и герои, что перед нами — история курьезов. За жестокими картинами крепостничества, унижения человеческого достоинства, через которое прошли поколения русских людей, стояли размышления об истоках духовного рабства — плена, в который попали многие наши соотечественники в двадцатом веке, хоть «нынешний раб не так заметен».
Осоргин собрал целую коллекцию разного рода суеверий, и эта тема тоже оказалась вечной. И сейчас безнадежность часто толкает человека не к нравственным поискам, не на трудный путь построения храма в душе, а к увлечению современными любостаями и фармазонами, которые, впрочем, зовутся теперь иначе. Осоргин прослеживает, как легко может возникнуть культ, как немного надо, чтобы поверили шарлатану: «Чтобы стать вождем и диктатором, нужно быть несколько умнее рядовых дураков, обещать им рай земной и небесный и играть на их грубых рабских чувствах, как на вишневой дудочке» («Кузька-бог»).
И еще одна постоянная тема Осоргина — воспоминания о России, раздумья о ее судьбе. Можно только позавидовать его упоенной влюбленности в родные места, его восхищению природой, языком, самобытным характером русского человека: «Мы говорим здесь лишь о себе, не желая впутывать иностранцев; дело в том, что в одной только дельте нашей реки Лены в пору разлива с удобством тонет любое европейское государство, обычно без остатка, и только от некоторых остаются рожки и ножки. Так что разговор о реке — наше дело семейное» («Конец Ваньки-Каина»). Или: «Соловьиное пенье — дело русское; иностранцы ничего о нем толком не знают, у них даже и нет соловьиной науки. И рассказать им про нее невозможно, потому что у них нет подходящих слов. Никакой переводчик не переведет на иностранный язык всех тонкостей переводов (колен) соловьиного пенья: пульканье, клокотанье, раскат, плёнканье, дробь, лешева дудка, кукушкин перелет, гусачок, юлиная стукотня, почин, оттолчка…» («Соловей»). Нет уже у нас соловьиной науки. И сами мы не становимся ли иностранцами в своей стране, нуждающимися в переводе, когда речь идет о природе? Уже в начале 1930-х гг. Осоргин видел приближение времен, когда будут «устранены мешающие движению и оскорбляющие глаз реки, ручьи, родники», когда исчезнут «бесполезные фиалки», и пытался предостеречь своих соотечественников. Но его голос не был услышан, так же как и многие другие голоса. Наши дети еще долгие годы будут пожинать плоды этой глухоты.
Осоргин писал о книге: «Я даже готов настаивать на том, что она и есть живое существо, или, точнее, то живое, совсем живое, что остается от ушедших в историю и вечность».
Книги Осоргина пережили их владельца. После войны выяснилось, что его исчезнувший архив оказался в Советском Союзе, большую его часть передали тогда в Центральный государственный архив литературы и искусства (ныне РГАЛИ). Некоторые книги и самодельный альбом с историческими рассказами поступили в спецхран главной библиотеки страны. Произошло их физическое возвращение, духовное же еще впереди.