Старины и сказки в записях О. Э. Озаровской
Шрифт:
— Ну! Как повернет? Он с баржой. Куда-ле наверх обязательно попадать должон! Поживем!
— Лони я семь ден жил!
— Этта, как мы на острову десять ден жили, хлеб приїли.
— В мори?
— В Мори-Окияни… С поштой в Мезень ходили…
— Ты с Кулоя, дедушко?
— А уж как не с Кулоя, с Кулоя, с Долгошшелья… Долгошшелье — Москвы уд елок и Архангельска уголок… С Кулоя! Дак мы, этта…
Но пароход уже подходил и бросал якорь.
На мостике стоял капитан. Спокойно-сосредоточенный, он мягко оглядывал толпу.
Толпа оживилась.
—
Капитан снял кепку, слабо улыбнулся и махнул рукой:
— Домой не попасть!
— Дак далеко-ле?
— Велено, как могу выша попадать: баржа! К страде нать ведь всего закинуть!
Больше капитан не отвечал.
Быстро скинули мешки с мукой, несколько сельдянок, больших бочек с соленой треской, да несколько ящиков для кооператива. Пароход принял двух пассажиров и отошел наверх. Провожающие простились и ушли на гору. А на берегу осталось человек двадцать, обреченных здесь «жить»; они знакомились ближе, прилаживались друг к дружке и приготовились трапезничать.
На песчаном холмике у входа в неглубокую пещерку, над которой свисали длинные ветви прилепившейся к камням березы, расположилась небольшая група: пинежанка Махонька, высокий, сутулый старик помор с реки Кемь, дед кулоянин, веселый и еще молодой мезенец и молчаливый громоздкий печорец. К ним присоединилась и никому неизвестная, круглоликая, с виду простодушная женщина, но на самом деле существо жадное и хитрое. Впрочем, жадность ее никому не приносила материального ущерба, так как она касалась лишь слушанья сказок, а хитрость заключалась в подзадоривании сказочников к рассказу.
Во всяком случае, благодаря ее усердию и терпеливости, появилась настоящая книга.
Уютно сидящие на холмике уже разложили костер, вскипятили чайник и скромно завтракали, достав подорожники из своих мешков, хлебней, пехтерей, а мезенец — свой хлеб, сахар и спички держал всегда при себе на груди в своем лузане. Закусив и сложив пожитки в пещерку, вход в которую заслоняли собой, они договорились рассказывать сказки, чтобы сокращать время тоскливого безделья… На этом настаивала круглоликая женщина. Вмешалась женщина, сидевшая поодаль, но уже успевшая горячо поговорить с неизвестной насчет сарафанов, повойников и прочих бабьих увлечений:
— Да вы сами откуда?
— Из Москвы.
— Што нибудь уж не так…
Все поддержали:
— Московцы говорят с высока, а ты, бабка, по нашему…
Круглоликую задело:
— Да разве я бабка?
— Уж как не бабка, — седата!
Круглоликая только вздохнула, вспомнив, как целовали и миловали ее волосы седоватые уж в двадцать лет, и молча стала записывать в своей толстой тетради.
— Уж все знаете, — не унималась женщина, — может и живете в Москвы, а только видать, што вы деревеньски и на Тюлевских находитесь. Да, быват, у Тюлевых гостили?
— Нет, нет…
Чтоб не тратить времени на споры, сидящие на холмике решили промеж собой называть неизвестную Московкой.
Краски на небе совсем побледнели, потом снова стали ярче, но теперь они были иными. Солнце, еще недавно севшее в воду, готовилось встать недалеко от того места, где село. Небо алело, золотилось, переходило в нежную сирень и, наконец, бледно голубело. Махонька давно уже стояла на коленках, клала поклоны и крестилась на портрет Ленина, который кто-то, показывая, вытащил из своего пехтеря и примостил к ящикам, поставленным друг на друга и еще не взятым в кооператив. Никто не обращал на нее внимания: молится и молится, а кому дело, куда глядит. Бабушка положила последний крест, и взошло молодое, свежее, умытое солнце и засияло. Его радостно и бодро приветствовали птицы, каждая своей особой песней.
С восходом солнца и начался день первый северного «Пятиречия», посвященный, как это окажется дальше, верной любви.
Когда на холмике все успокоилось, Московка толкнула в плечо сидящую рядом с ней Махоньку и сказала:
— Сказывай!
— Каку?
— Каку хошь!
Махонька, крохотная, с горящими глазками, темнолицая и беззубая, несмотря на это четко выговаривавшая, с увлечением начала рассказывать о «Верной Жене». Сама она иногда не владела собой, смеялась так, что еле выдавливала слова. Смеялись и все слушавшие.
1. Верная жена
Бывало, живало — купець да купчиха. Бывало у їх один сын. Они торговали исправно. Был купець боhатеющий. Купець помер, купчиха тоже померла. У їх остался один сын. Ну живет, поживает один. «Нать, верно, жониться. Кака мне невеста взять, у купца-ле какого, у генерала, у кресьенина боhатого, где искать?»
Потом идет возле речки по угору, гуляет, девиця белье полошшет, весьма хороша, ему пригленулась.
Удумал: возьму я эту девицю взамуж. Штож што она небоhата, — вовсе она приглядна. И говорит:
— Ты, девиц я , какова рода, какова отця?
— Я бедного сословья, у меня отець сапожник, живет бедно.
— Идешь-ле за меня взамуж?
— Кака я невеста? Я человек бедной!
Потом девиця пошла, он за ей вслед пошел, узнать, какова она места. Приходит девиця, — избушка маленька. Он зашел в фатеру. Отец у їх сидит, сапоги работает.
— Ну, купець именитой, што вам тако нать? Сапоги работать, али стары починять?
— Не сапоги работать, не стары починять, пришел я на вашей девици свататься.
— Што ты, купець, смиешься! возьмешь-ле ты мою дочерь? Вы боhаты, а мы бедны.
— Славиться не будем, бери из магазина, што надобно: люди будут убиваться, што именитой у бедного берет, а ковды справимся да обвенчаемся, товды и свадьбу поведем.
Обвенчались, пирком да свадебкой. И живут вовсе хорошо: и советно и боhато, и так на эту хозейку идет торговля хорошо, дак…
Жили, пожили. В Пруссии-городе сгорела лавочка. В той лавочки товару было всех боле. «Как жа мы будем эту лавочку строить? Хозейку взять невозможно; здесь оставить — порато хороша, к ей люди подобьютця».