Старое предание (Роман из жизни IX века)
Шрифт:
Хвостек молча обошёл башню.
«Не возьмут они меня здесь, собачьи сыны!» — сказал он про себя и воротился на свою лавку.
Уже надвигалась ночь, а никто чужой не подходил к городищу, и не приносили никаких вестей. Вокруг царила тишина. Вечер был прекрасный, на небе ни облачка, на озере ни рябинки, лес вдали не шелохнулся. Стража, расставленная повсюду, расхаживала с копьями по валу.
В этом безмолвии тревожило лишь одно: собаки карабкались на вал, садились против ветра и беспокойно, пронзительно выли. Велели их согнать и избить, но это не заставило их умолкнуть. Сгоняли с одной стороны, они перебегали на другую, а когда
Была уже полночь, и все спали, кроме стражи, когда на мосту послышался топот. Кто-то стучался в ворота: его впустили и провели во двор. То был старый Лисун, пастух княжеского табуна: в испуге он лепетал что-то невразумительное, чего никто не мог разобрать. Князь с супругой ушли в опочивальню, их не посмели будить, и пришлось ждать до утра. После дневных тревог и обычного вечернего угощения Хвост спал, как убитый. Пока хмель не выдыхался, он ничего не понимал, только приказывал бить и убивать.
Утром, когда он проснулся, Смерд ждал уже у дверей с пастухом, который повалился ему в ноги.
— Милостивый князь, — воскликнул он, — беда случилась! Вы послали ко мне Хадона за конём. Но не успел он добраться до табуна, как на него напали следившие за ним кметы. Стали его трясти, все искали, нет ли при нем какого знака, и нашли перстень. Связали его лыком и увели в лес, только и успел он шепнуть, чтоб я бежал к вам и рассказал, что стряслось. Просил их Хадон, грозился — ничего не помогло. Видать, те, что поймали его, что-то проведали.
Князь, разгневанный недоброй вестью, изо всей силы замахнулся на посла и размозжил бы ему голову кулаком, как это неоднократно случалось, если б пастух со страха не повалился наземь. Князь ругался, призывал Перуна и чёрных духов. Брунгильда, заломив руки, горевала о своём любимце. Крики и вопли огласили терем.
Хвост хотел было тотчас же послать людей, чтобы отбить немца, но Лисун не мог сказать, чья это была челядь и куда его увели. К тому же и опасно было теперь выпускать людей из городища. Похищение Хадона означало, что кметы понимали, зачем он был послан, а хватать княжеского слугу мог отважиться лишь тот, кто собирался воевать с князем. В городище ещё больше переполошились, и слуги, сев на коней, тотчас же поскакали по ближним посёлкам и хижинам — собирать людей на княжий двор.
До полудня все было тихо, с башни тоже ничего не было видно, князь понемногу опомнился от гнева, а княгиня — от горя.
Оба ждали возвращения слуг, сопровождавших Лешека, и Мухи, который должен был пригласить в городище двух дядьев — Мстивоя и Забоя, но в этот день никто не возвратился.
Слепой Лешек по дороге к отцу был столь же молчалив, как и в городище: несмотря на клятвы тётушки, он боялся, что посланные с ним люди убьют его где-нибудь в лесу. Так он доехал до старинного отцовского городища и очнулся, лишь услышав у ворот звуки рога и хорошо знакомый ему голос старого стража. При виде несчастного слепца, возвратившегося домой, люди вскрикнули, отперли ворота, сбежались домочадцы, сняли Лешека с коня и на руках понесли его к отцу, одновременно плача и радуясь.
Милош, ни о чём не зная, растравлял свою скорбь, стеная на ложе, когда услышал необычные возгласы в давно затихшем доме. Он вскочил с постели; грозно рыча, зашевелился медведь; из светёлки
Когда родители увидели, что, наконец, почти чудом они вновь обрели своё ослепшее, столь жестоко изувеченное дитя, отчаяние, горе и скорбь овладели их сердцами. Они разразились проклятиями и лили потоки слез, плакал и Лешек, которого посадили на пол, на звериную шкуру. Подошёл старый медведь и стал облизывать его и ластиться, как собака.
Долго ещё слышались стоны, плач и проклятия. Наконец, стали его расспрашивать.
— Что же мне вам сказать! — отвечал Лешек. — Я ничего не знаю и помню только ту минуту, когда палач пришёл мне выколоть глаза, которыми я смотрел на белый свет; помню, как он вонзил железо, вынул глаз и, бросив его наземь, растоптал ногой. Ах, если б он оставил мне хоть один! Другой пошёл вслед за братом, я слышал, как он упал, и вместе с ним разбилась вся моя жизнь. И вот я — слепой и полумёртвый, а вместо глаз у меня зияют две впадины, чтобы лить слезы.
Отец и мать плакали навзрыд.
— Потом меня бросили в сырое подземелье, на гнилую солому, давали мне протухшую воду и заплесневелые сухари, — продолжал Лешек, — а умереть я не мог. Наконец, однажды я услышал над собой знакомый женский голос, вкрадчивый и страшный, как шипение змеи… Брунгильда пришла мне сказать, что несчастье моё случилось против их воли, что никто не давал такого приказания, а надумал сам палач. Они жаждут прощения и мира.
— Никогда! — вскричал старый Милош. — Теперь, когда им угрожают кметы и мы им понадобились, они протягивают нам руки, — поздно! Я не пойду с кметами, но не пойду и с палачом моих детей!
Мать снова бросилась обнимать своё дитя, отец прижимал его к груди. Слуг отпустили и наглухо заперли ворота городища. Наутро старая мать, как младенца, водила за руку сына по саду и выплакивала свои глаза, горюя о сыновних.
Так прошёл день и другой, как вдруг застучали в ворота и затрубили рога. По условному сигналу Милош узнал своих братьев — Мстивоя и Забоя.
Стража бросилась отпирать — действительно, то были они, а с ними сыновья их и родня — всего душ пятнадцать.
Милош вышел им навстречу во двор, ведя с собой слепого сына. Молча поздоровавшись, все уселись отдыхать в тени дубов. Мстивой и Забой, хоть и старики, были ещё крепкого здоровья, и их важные, суровые лица покрывал загар. В обоих ключом кипела жизнь.
— Милош, — сказал старший, — мы приехали к тебе за советом — решай и говори. Попелек зовёт нас к себе, хочет мириться, ему угрожают кметы, и он нуждается в нас, но и мы нуждаемся в нём. Мы долго с ним воевали, но настала пора нам вместе идти против общего врага. Падёт он — и погибнет весь наш род.
— Да, — прибавил Забой, — мы советовались и порешили ехать к нему. Спасая его, мы спасём и себя!
Милош поднял руку.
— Меня уже никто не спасёт! — вскричал он. — Взгляните на моё дитя! Одного он убил, а другому выколол глаза, чтобы продлить его мучения. Нет, мне о мире с ним не говорите. Пусть погибает и он, и я, и мы все! Себя мы не спасём, но будем последними псами, если пойдём ему ноги лизать. Пропади он пропадом!