Старосольская повесть
Шрифт:
— Ах вот что?! — воскликнул Акличеев.
Дождавшись адъютанта и обещав побывать у него еще, он вместе с Подтягиным вышел из канцелярии.
Через час, придя к Жаркому, полковник приказал своему человеку скорее укладываться, а кучеру запрягать.
— Это куда же? — удивился, входя в комнату, Егор Герасимович.
— Домой, — отвечал, не глядя на него, нахмуренный Акличеев.
— Ведь будто хотел не один день пробыть? Ремонт-то видел ли?
— Черт с ним, с ремонтом!
Жаркий пожал плечом.
— Или случилось что?
—
— Это про что же? — насторожился Жаркий.
— А про то, что поручика под арест ты подвел, да еще сам арестовывать вызвался, оказывается, не без личностей.
— А хоть бы и так? Ты, что ли, мне судья? — оскалил зубы Егор Герасимович.
— Понятно — судья, — отвечал Акличеев. — И коли ты такой низкий человек, то не хочу с тобой и знаться.
— Ну и черт с тобой, — закричал вне себя Жаркий. — Я к тебе в дружбу не навязывался!
Полковник был уже у двери. Услышав последние слова, он остановился.
— Что же, верно, — сказал он. — Зато и хорошо ты за мою дружбу заплатил, когда врал, что Подтягин от поручика избавиться хочет, и письмо дурацкое меня писать упрашивал… Да что тебе?! Я-то ведь помню, как ты на походе да в Париже с Подтягиным первым приятелем был, — а нынче его, и дочь, и зятя разом по низкой злобе несчастными сделал… Глуп я был — в твое благородство верил!..
— Ну и не верь… — прохрипел майор. — Авось и так проживу.
Акличеев вышел. Жаркий рванул ворот сюртука, ударил об пол тяжелым стулом, потом сел на него и, опустив голову на руку, замотал ею… Непрошеные, как бы чужие мысли, которые нет-нет да и всплывали все эти дни, нахлынули разом. Деться от них было некуда…
«Как Настя-то меня клянет?! Солдатка, коли бог даст, а то и женка арестантская горемычная… А Яков? Не этому барину чета, — «знать тебя не хочу…». Свой брат, солдат, все по правде, начистоту всегда. Один дружок за всю жизнь и верно был. От смерти спас, ласковые слова говорил, шинелью своей покрывал, последней коркой делился, пели вместе».
Егор Герасимович поднялся, постоял, запустив пальцы в курчавые волосы, потом стремительно шагнул к шкафу и достал штоф.
С этого дня мучительные, настойчивые мысли о Насте и Якове не покидали майора. Днем, на людях, за делами, все шло по-прежнему, но вечером, когда оставался один, а чаще ночью, если не засыпал сразу, выступали непрошеные упрямые образы и мутили и заставляли метаться по постели, по комнате, хвататься за спасительный штоф.
Несколько раз видел Егор Герасимович Под тяги на на улице, одного или с дочкой, и всякий раз сворачивал.
Но в мае они столкнулись лицом к лицу. Дело было днем, на почти пустой боковой улице. Лишь несколько ребят с криком бегали по немощеной ее середине, да вдали шла баба, качая бедрами под коромыслом.
Егор Герасимович вышел из-за угла и прямо перед собой, шагах в двадцати, увидел идущего навстречу Якова. Глубоко задумавшись и понурив голову, ковылял тот на своей деревяшке, и в опущенной руке его мерно колебался узелок с тарелкой, обвязанной платком.
«На гауптвахту поручику что-то несет, — сообразил Жаркий. — В ворота, что ли, зайти?.. Нет, не ладно. Может, не заметит, пройдет…»
Но за два или три шага Подтягин поднял голову. Лицо его, осунувшееся, с впалыми глазами и заметно поседевшими усами, изобразило на мгновение растерянность, но вслед за этим застыло в суровом, напряженном выражении. Остановясь, он прямо обратился к майору:
— Дозвольте задержать ненадолго, ваше высокоблагородие.
— Чего тебе? — спросил Егор Герасимович.
Подтягин бережно поставил на ступеньку случившегося рядом крыльца свою ношу и полез за борт мундира.
— Давно встречи ждал, — сказал он и, достав маленький бумажный пакет, аккуратно обвязанный ниткой, протянул Жаркому.
— Это что? — спросил тот удивленно, поворачивая в пальцах сверток.
— А крест, что со мною тридцать лет тому сменялись… — отвечал Яков. — Отблагодарил, значит, меня-то брат крестовый. Спасибо вашему высокоблагородию.
Наклонясь, поддел ладонь под узелок платка и, не оглядываясь, пошел прочь.
А Егор Герасимович долго стоял, смотрел на удаляющуюся широкую спину, на которой под сукном мундира двигались худые лопатки, на потертые штаны с приставшей кудрявой стружкой и слушал мерный стук деревяшки по утоптанной земле.
Потом поглядел на пакетик, сжал в кулаке так, что хрустнуло что-то, и с бешенством швырнул в канаву, где журчала весенняя вода.
В начале июля пришел приговор: поручика Вербо-Денисовича, не лишая дворянского достоинства, разжаловать в рядовые с определением в один из действующих полков Отдельного Кавказского корпуса, впредь до выслуги.
В тот же день Александру Дмитриевичу стала известна его судьба. Ожидавший сдачи в арестантские роты или, в лучшем случае, лишения прав состояния и службы лет на двадцать без выслуги, он очень обрадовался. Молодому воображению уже рисовался поэтически освещенный Лермонтовым и Марлинским Кавказ, подвиги, солдатский «Георгий» и через полгода производство в офицеры. А там своя воля, горе кончилось — соединился с Настей и счастливо жить…
Истомленный почти полугодовым бездействием, молодой инженер желал скорее пуститься в путь и, сидя на своем окошке, ласково утешал и ободрял горько расплакавшуюся при известии Настеньку, печалившуюся именно потому, что он скоро уедет так далеко.
Неприятно было Александру Дмитриевичу только то, что смягчение его участи, несомненно, зависело от хлопот той самой родни, с которой он навсегда решил покончить всякие отношения. Но с этим ведь он ничего не мог сделать. Тяжело ему было также думать о самой процедуре разжалования… Толпа, барабаны, Жаркий обязательно придет смотреть — подлая душа.