Старосольская повесть
Шрифт:
— Нет, ты сейчас же уезжай, — решительно сказал учитель, освобождаясь. — Такой сруб упустишь, вздыхать потом не один год, поди, станешь…
— Это точно, что жалко, — отвечал Кирюшка, не замечая насмешки в голосе Вербова. — Только как же не закусивши-то? — забеспокоился он. — Не обидишься?
— Ну вот еще! — И они вышли обратно на крыльцо.
Через пять минут Береза, подергивая вожжами и причмокивая, катил по большой дороге в одну сторону, а Яков Александрович быстро шел в другую. Лицо его горело, кулаки сжимались.
— Дурак! Сентиментальный, восторженный дурак! Дон-Кихот, идеалист безмозглый, — в бешенстве повторял он. — Семь лет отбухать под красной шапкой для того, чтобы Кирюха Березин лен задешево скупал, мужиков кабалил, барские флигеля под лавку приспосабливал, а потом в ней народ обвешивал… Было ради чего
Дня три Вербов не находил себе места. То хватался за заступ на огороде, то уходил в лес, то ложился в избе на лавку и думал, думал. Старался разобраться в том, что увидел, что накопилось в душе. Яков Федорович, видимо, понимал, что делается с внуком, не мешал ему, почти не разговаривал, даже не спросил, что так быстро воротился из Глушиц.
Но вот возбужденные мысли и чувства начали как бы отстаиваться. Отошло раздражение против себя, да и против Кирюшки. Положим, он и подлец, и хищник, да дело-то, в конце концов, не в нем. Больно плоха деревенская жизнь, в которой иначе никак, видно, не выбраться из бесправия и нищеты… Ну, а городская — хороша? Он, правда, знает ее мало, но там разве действуют иные законы? А умственная жизнь? И эту знает плохо. Впрочем, достаточно вспомнить судьбу Чернышевского, поэта Михайлова и других наиболее смелых… На что Ушинский скромен, только и призывает что учить крестьян грамоте да труд считать необходимым и не позорным, а и его, как новгородский инспектор рассказывал, правительство не больно жалует… Ну, а что видел недавно в военной службе?.. Выходит — все одно к одному.
Яков Александрович понимал, что для окончательных выводов надо еще многое додумать, изучить, прочесть, многие из своих старых представлений пересмотреть, изменить. Теперь наступало самое время этим заняться, чтобы не делать больше глупостей, подобных истории с Кирюшкой. Ведь жизнь — настоящая — только начиналась, несмотря на то что ему пошел уже двадцать седьмой год.
И похоже, что прав новгородский инспектор, когда советовал поступить не откладывая в университет. Именно знания помогут до конца разобраться во всех этих запутанных вопросах. Ну что же, на новом месте в самый раз и начинать готовиться… Только вот деда опять одного надолго бросить…
А Яков Федорович, глядя на озабоченного и молчаливого внука, решил ехать с ним на зиму в Новгород.
— Буду при тебе за пестуна, пока не женишься, — говорил он.
Но только стали всерьез собираться, пришло письмо из Нарвы.
Семен Никитич писал коротко и сбивчиво, что мать опасно занемогла и теряют надежду на ее выздоровление. Сказать правду деду Яков Александрович не решился, а соврал, что спешно требуют его в Новгород. Обещал, что приедет за ним еще до рождества, и спешно отправился в Нарву.
Добрался быстро, на пятый день, но матери в живых не застал. И не видел даже ее. Похоронили накануне его приезда. Оказалось, что заразилась она скарлатиной от своей падчерицы Анюты.
Семен Никитич встретил пасынка не совсем в себе от горя и от водки, за которую, видимо, крепко взялся. Улыбка пропала, он осунулся, усы поседели, обвисли, и хватался он за них, и шеей дергал уже без прежней горделивости, а как-то невпопад… Суетлив, растерян и все нет-нет — да и приложится.
Пусто и тихо было в маленьком домике. Мальчика переселили до дезинфекции к каким-то знакомым, а Анюта лежала еще в госпитале, где скончалась Анастасия Яковлевна.
В первый же вечер приезжий с хозяином долго сидели вдвоем. То молчали тягостно, то Семен Никитич рассказывал о ее последних днях. Наконец встал с такими словами:
— Ну, я пойду, прилягу, завтра ведь на службу мне… — И вдруг отчаяние зазвучало в его голосе… — Как только я там каждый день бывать смогу, где она умирала?.. — Потом справился с собой и указал на комод: — Там, во втором ящике, вещи ее какие-то лежат… Когда уж совсем стала плоха, вам передать велела.
Он ушел за перегородку, лег и затих, а Яков Александрович выдвинул ящик и нашел узел. В чистой холстине завернут был голубой шугайчик, в нем тетрадка со стихами, что отец когда-то переписывал, и еще в лоскутке шелковом обручальное кольцо. Вот, значит, с чем она расстаться не решилась и в новой своей жизни. О чем вспомнила в смертный час свой…
Как бранил себя в ту ночь Яков Александрович, что прямо из полка не поехал к матери. Чего бы не отдал за возможность еще раз увидеть ее, почувствовать ее ласку! Потом думал, как сообщит деду страшное известие. Наконец постарался сообразить, что должен предпринять с ребятами. Ясно видел, что Семену Никитичу не под силу следить за их развитием, направлять их. Выходило, надо отложить надолго, если не навсегда, планы об университете. Предстояло наладить жизнь совсем по-другому — на много лет осесть в городе около гимназии, искать заработков сверх жалованья, создавать прочное «гнездо», сразу, неожиданно став во главе семьи. Впереди была нешуточная задача — воспитать двух малолеток. И приступать к ней приходилось именно тогда, когда впервые собрался по-настоящему заняться самим собой…
Этим и кончил свой второй рассказ старый учитель. На верхушках сосен догорал закат, а у нас, внизу, заметно темнело. Из лесу тянуло прохладой. Далеко, должно быть за рекой, играла гармонь.
Первым нарушил молчание опять Матюшка, вопросом, очень похожим на тот, что задал накануне:
— Что ж, так и не видели вы больше тех-то, офицеров богатых, дядиных сыновей?
— Видел, довелось с ними еще не раз встретиться, — отвечал Яков Александрович. — Только пути наши — мысли и дела — оказались совсем разные. Я, думается мне, чем больше жил, тем теснее к мужику прилеплялся, а они народу всегда врагами были… Последний раз я двоюродного своего племянника, товарища прокурора, в нашем Старосольске мельком видел, если не ошибаюсь, в 1912 году. И хотя он был мне по крови самый ближайший родственник, но от всего, что тогда о нем стороной слышал, показалось мне, что и он по пути дядюшки Николая Дмитриевича пошел… Помните, Володя, ваш вопрос в пряничной у Порохова о нашем родстве?
— Конечно, помню, — сказал я. — А больше о нем вы ничего не знаете? Где он после Старосольска служил, куда теперь девался?
— Нет, ничего не знаю. Но полагаю, легко могло случиться, что вместе с графиней Пшедпельской он где-нибудь в эмиграции пребывает.
Наступила пауза. Ярко вспыхнул огонек папиросы Якова Александровича.
Я спросил:
— А когда же, Яков Александрович, вы из губернской гимназии сюда перебрались и почему?
— Когда? Да ровно тому тридцать пять лет, при, недоброй памяти, царе Александре Третьем и министрах его графах Толстом и Делянове. Ведь вы слыхали, должно быть, что при них прямо говорилось и писалось: «Кухаркиным и мужицким детям не место в гимназиях». Тогда уже воспитанники мои стали людьми взрослыми, жил я один и решил, что мне в городе тоже не место. Осуществил мечту юности, поехал сюда мужицких ребят учить. Шуму немало было, — как же, преподаватель гимназии демонстративно в сельские учителя ушел! Отдали беспокойного человека под надзор полиции. Да ничего, спасибо, место глухое, — чугунки-то еще не было, становому не по пути оказался, редко заезжал. И теперь вот вижу с радостью, что не зря столько лет в лесу просидел. Немало среди тех, кто новую жизнь строит, моих учеников оказалось… А в школу эту я пришел, когда она только срублена была, смолой вся пахла, да вместе со мной и состарилась… И ничего, ребята, мы с ней свое дело сделали, и в наробразе уже проект утвердили, новую вместо этой построят скоро, большущую, на десять классов. Только о месте спорят — здесь же, в лесу, или в Крекшине ставить ее. Да на фанерном заводе у станции тоже рубить уж начали хорошую двухэтажную, со мной не раз советовались, что да как сделать, и учительствовать к себе зовут… Одним словом, как бы мне лет полсотни или хоть тридцать с плеч, показал бы я вам, как работать надо в такое время счастливое, как ваше, теперешнее.