Старосольская повесть
Шрифт:
Когда мы сели пить чай из самовара, принесенного незнакомой мне безгласной женщиной, я спросил, где же Арефьевна.
— Померла… Простыла в прошлом году осенью да и отдала богу душу, — грустно сказал учитель, — Что же, все там будем… Вот и мне скоро небось ранец надевать…
Я запротестовал.
— Ну, чего там, ведь осенью семьдесят четыре стукнет, — надо и честь знать, — усмехнулся он и, меняя тему разговора, добавил: — А парнишка давешний, «мужественный старик» — то мой, тоже здешний жилец, сын женщины этой…
— Способный к музыке? — спросил я.
— Он ко всему способный… Так и ловит, что можно…
— Смел? — не понял я. — Матери, что ли, не боится или вас?
— Нет, это что же, — чего ему нас бояться? А действительно, мальчишка геройский… В прошлом году купались как-то ребята, — ну один и попал в быстрину, стал тонуть… Тут и парни были лет по шестнадцати, да все только «ох» да «ах». Один Матюшка — скок да за вихры и подтащил к берегу. А весной нынче от волка отбился.
— Как это?
— Да шел из Борков в Крекшино, там у него тетка живет. Дело под вечер, дорога лесом. Вдруг на него зверь. Небольшой, правда, тощий с зимней-то голодовки, но от этого еще злей. Другой бы что? «Мамка!» или: «Ах-ай-ай». А этот схватил палку или сук какой-то да того по морде. Волк опять на него, а он его — торк! Да, видно, в глаз, потому, говорит, взвыл и башкой замотал, но опять лезет. А Матвей мой изловчился да палку в самое горло ему и всадил. Хорошо, крепкая попалась. Тут парней двое из-за повертки вышли, увидели да на подмогу… А уж волк-то в лес утекает и кровью следит… Так вот малец-то каков!
— Да, молодчина, — согласился я, вспоминая рыженького героя. — Недаром вы его мужественным зовете. Только почему стариком?
— Да за тезку его, атамана Платова, помните у Лескова в «Левше»? И мальчишке лестно, а мне веселей.
— Ах вот что… А отец его где же? — спросил я.
— Убили на Карпатах в пятнадцатом году. А до того в имении у графини батрачил. Тоже ученик мой когда-то был…
На следующее утро мы отправились в совхоз, до которого было версты три. «Мужественный старик» шел с нами. Яков Александрович вручил ему папку с бумагой, пенал с карандашом и пером, окрестив при этом «делопроизводителем комиссии». Я внимательно поглядывал на смельчака. Но рассмотрел только худенького рыжего мальчика с простым, усыпанным веснушками широкоскулым лицом, на котором привлекали внимание ясные серые глаза да широкая улыбка, забавно изменявшая контуры щек и курносого носа.
Приняли нас в совхозе очень радушно. Чуть не все здесь оказывались учениками Якова Александровича, начиная с коровниц и инвалида-сторожа, встреченных на дворе, и кончая счетоводом и директором в конторе, расположенной во флигеле. Все улыбались ему, спрашивали о здоровье, пеняли, что давно не бывал. Прочтя бумажку из наробраза, директор распорядился отвести мне комнату и выдать четверть молока, полпуда картошки и пять фунтов хлеба.
— На обед вашей артели, — сказал он, — чтоб спорей работали, нам место освобождали…
Потом мы пошли в барский дом.
Коллекция располагалась в пристройке, которую для нее специально возвели и оборудовали. Заглушая тоску по сыну, графиня тщательно устраивала свой музей. Теперь нам предстояло подготовить возвращение в мир того, что старая собирательница хотела сделать предметом своего единоличного любования.
Директор дошел с нами до металлической двери, взломал сургучную печать, отомкнул замок, толкнул плечом тяжелую створку, заглянул за нее и ушел.
Перед нами был полутемный зал метров в сто. Окна замыкались решетчатыми ставнями. По стене тянулись толстые стекла глубоких шкафов. За ними, перемежая темные и яркие пятна, висели какие-то одежды. Перпендикулярно шкафам стояли горизонтальные витрины под чехлами. В проходах до десятка ящиков и сундуков с прикрытыми крышками. Такие же, должно быть пустые, стояли близ входа один на другом.
Пока мы с Матюшкой осматривались, Яков Александрович уверенно прошел в дальний угол и вытащил из единственного деревянного шкафа толстую книгу и связку ключей с костяными бирками.
— Приступим, — сказал он не без торжественности.
Поверка коллекции оказалась делом несложным. По каталогам читали описание предмета, искали подходящий в шкафах и витринах, сверяли номер и, удостоверившись в тождественности, укладывали в ящик. Отметив в каталоге, отправлялись искать новый. Нумерация была в порядке, ключи открывали замки — все шло как по маслу.
Конечно, поначалу всему поучал нас Яков Александрович. Нам с Матюшкой слова: «кика», «гречушник», «рефядь», «шугай», «лестовка»— были совсем малопонятны, но мы внимательно слушали объяснения старика, который с любовью поворачивал, встряхивал и поглаживал все эти, главным образом, женские принадлежности и одеяния. Незаметно проработали мы часа четыре и решили на первый раз «зашабашить».
Комната, мне отведенная, оказалась чистой, но совершенно пустой. Обещали нынче же дать сенник, стул и еще что-то, но я не захватил своего саквояжа и потому решил пока ночевать у учителя.
В следующие дни мы продолжали работу. Коллекция была действительно богатая. Одних предметов одежды оказалось до четырехсот, головных уборов, поясов, вышивок до тысячи, а мелких украшений, то есть серег, перстеньков, филигранных пуговиц, тульских пряжек и т. п., — целые витрины. Часто появлялись вещи действительно очень красивые и нарядные, с тканым цветным рисунком по парче, с затейливыми фасонами мелких сборок на талиях и рукавах. Таковы были праздничные одежды крестьянок Новгородской, Псковской и Тверской губерний, многие десятилетия передававшиеся из поколения в поколение, от матери к дочери, от свекрови к невестке. Потускневшими позументами и шелками они рассказывали правдивые повести о бесконечных днях тяжелого труда, когда висели они бережно обернутые в холстину, и о коротких часах отдыха и веселья, когда горели под праздничным солнцем сельской улицы, вспыхивали в отблесках церковных свеч, мелькали, развевались и манили в девичьем хороводе. Удивителен был контраст парчи, шелка, бархата, жемчуга и бирюзы внешних покровов с почти неизменной небеленой грубой холстиной или масляной набойкой подкладок.
На мое замечание об этом Яков Александрович ответил:
— Вот такова-то и жизнь бабья была… Нижнее-то — настоящее, природное, свое, какое всю жизнь носилось… А верхнее — хоть и ее же вкус, да из чужого слажено, — только в праздник, и то с великим бережением одевано. Вроде как пустые щи и медовые белые пряники… Тех ведра за жизнь выхлебала, а этих пяток, любуясь, ссосала…
Иногда старик задерживался на какой-нибудь вещи и, вертя ее в руках, говорил:
— А эту я, кажись, сторговал у бабки Натальи в Скрипкове… Хороша повязка…