Старухи
Шрифт:
— Так, так, родимушко. Не типере сказано: под лежач камень вода не текет…
— А матенка-то твоя на том свете возрадуется. Ведь и она не на закрайке поля была… Не от сладкой жизни семь годков в параличе лежала…
Никогда еще у меня не было такой ясности в голове. Я начал строчить с ходу, без остановки. Так и так, дескать, дорогие товарищи, к вам обращается группа престарелых
Нет, нет, не из государственного кармана. Не за счет дополнительных ассигнований колхозам, а за счет маленького перераспределения в фонде заработной платы. Председатели колхозов, механизаторы, доярки, бригадиры — словом, все те, кто сегодня в деревне получает большие деньги, неужели они будут возражать против того, чтобы из ихней зарплаты ежемесячно сколько-то отчислять рублишек в пользу колхозных ветеранок? (О ветеранах можно не беспокоиться. Русские мужики редко доживают до старости. Они либо погибают на войнах, либо сгорают в послевоенные лихолетья.) Больше того, я предлагал с подобным призывом обратиться и к высокооплачиваемым людям города — ведь они-то, если говорить начистоту, еще в большом долгу у сегодняшних старух деревни…
В общем, письмо было готово, оставалось только поставить подписи.
— Ну, кто самый храбрый?
Я шутил, я торжествовал — наконец-то сделано дело, которое столько лет тяжелым камнем лежало на моей душе.
Старухи молчали. Их, еще какую-то минуту назад жалкие, размягченные слезами старые лица начали каменеть на моих глазах.
В чем дело? Чем я обидел их? А может, это извечный страх русского человека перед бумагой вдруг заговорил в них?
Я терпеливо начал разъяснять их собственные права, важность написанной мной бумаги.
Ни слова в ответ. Казалось, не живые, а каменные скифские бабы сидят вокруг меня.
Наконец тягостное для всех молчание нарушила Татьяна Марковна. Она встала и с прямотой колхозной активистки начала тридцатых годов рубанула:
— Не сходите с ума-то! Умный человек в реку без броду не полезет, — а вас куда, старых дур, понесло? В политику!
В политику… Слово это, как электрический ток, встряхнуло старух. Они подняли головы, посмотрели друг на дружку и вдруг все поняли.
— Да, да, неладно едак. У меня Миколай партейной — чего ему скажут?
— Да и у меня Надежда учительница. Тоже по головке за такую матерь не погладят. Куда, скажут, смотришь?..
— Нехорошо, нехорошо, Федор Олександрович. Мы люди темные, неученые, а ты ведь все ходы-выходы знашь…
— Господи, мала пензия! Да раньше в колхозе робили и за работу ничего не получали. А сичас сидим — пасть целый день дерем, — и денежки идут…
— Хорошо, хорошо, бабы. Двенадцать рублей тоже не валяются. Одного хлеба сколько можно купить…
— Да и на чаек-сахарок чего останется. Ведь уж так по доходам и живи…
— Нет, нет, спасибо Советской власти! Не забыла нашу старость. Я кажинный божий день за ей молюсь и сичас помолюсь. — И тут набожная Фиклистовна — это она своим тонким плаксивым голосом прорыдала над моим ухом — поднялась на ноги, повернулась мокрым, просветленным лицом к божнице и трясущимися, изуродованными ревматизмом пальцами начала творить крестное знамение.
Вслед за Фиклистовной перекрестились еще несколько старух. Тетка Люба — сроду не видал ее за этим занятием — тоже наскоро мотнула сухой коричневой ручонкой. Потом в сопровождении обеих хозяек гостьи вышли на крыльцо, довольные, говорливые, — так-то хорошо посидели!
Я остался в избе один. Вернее, вдвоем с Ним.
Давно, давно не верю во всякую чертовщину, но, честное слово, в эту минуту мне показалось, что Он своим прищуренным глазом внимательно смотрит на меня. Смотрит и самодовольно улыбается: «Надо знать своих земляков, товарищ писатель»…
Ну что я мог возразить на это?
1969 год
Примечания
1
Сузём — сыролесье.
(обратно)