Старые дома
Шрифт:
Нафанаил Петрович входил медленно, ещё медленнее раскланивался и усаживался на кафедре, приготовляясь к чтению.
Начинал чтение самой низкой октавой, и, постепенно гармонически возвышая голос, незаметно переходил на высокую ноту басовика, и держался на этой высоте до конца лекции, или лучше до звонка.
Во время этого чтения и сам, соответственно голосу, постепенно входил, как от музыки голоса, так и от содержимого своей лекции, в больший и больший пафос, понуждавший его раскачиваться на кафедре всем громадным корпусом, приводить в движение и ноги, и руки, которыми он часто хватался за голову и поправлял на ней густые и длинные волосы, опираясь
И стул, на котором, он сидел, и стол, и пол кафедры – всё под ним приходило в движение – скрипело и трещало.
Этот пафос отражался и на нас – студентах. Мы весело слушали его и с особым интересом всматривались в его вдохновенное лицо и услаждались эффектной декламацией его речи с музыкальным голосом. Но при этом всегда думали, с опасением, как бы наш Нафанаил Петрович своей громадою и в пафосе не разрушил всей кафедры.
В обыденной жизни он казался всегда равнодушным, а порой и великодушным; смотрел на всех упорно во все большущие глаза, смело и насмешливо; говорил редко и крепко. Жил кредитно, любил денежку и крепко её приберегал. “Денежка, – говаривал он, – крылышко, куда захотел, туда и полетел”.
Ведя философскую, строго воздержанную жизнь, – отнюдь, впрочем, не скаредную, он не отказывал себе ни в чём необходимом и ездил всегда на лошади-буцефале. Он сумел скопить себе капиталец чистыми деньгами в 40 тысяч. Этот самый капитал, по смерти его и по его завещанию, поступил всецело во все четыре академии по равной части.
Всю службу свою он провёл на профессорской должности в Казани. Был всегда и всеми уважаем, как достойнейший профессор и человек.
Один лишь из ректоров академии, уже под конец его службы, архимандрит Иоанн, впоследствии епископ смоленский, человек прегордый и очень злобный, отнёсся к Нафанаилу Петровичу с крайним неуважением и грубостью. Всячески старался вытеснить его из академии, в видах чего и устроил так, что Нафанаилу Петровичу неизбежно стало перейти с кафедры философии, на которой он провёл всю свою долгую службу, на новую для него кафедру церковной истории, или выйти совсем из академии, – одно из двух.
По силе философского характера Нафанаил Петрович великодушно принял кафедру церковной истории, а из академии в угоду Иоанна не вышел, и, вооружившись немецкими книгами, преспокойно стал преподавать вместо философии историю, и долго ещё, по выбытии Иоанна, преподавал на славу. Перевёл даже с немецкого языка на русский полную церковную историю Гасса и издал её от себя в печати, сделав тем неоценённую услугу всем преподавателям истории в духовно-учебных заведениях.
Умер он в отставке с пенсией после сорокалетней службы профессорской и похоронен на своей родине в Самаре епископом Серафимом, который был при нём в Казанской академии монахом-бакалавром и затем инспектором академии.
Григорий Захарович Елисеев был профессор по кафедре истории русской церкви. Это человек высокого ума и прямого, честного характера, и отличался особенной способностью составлять увлекательные лекции, с дарованием талантливого писателя, только дикция его была плоха: читал не совсем ясно.
В классе читал он лекции с какой-то осторожностью, держа их в руках, облокотившись на кафедру, на которой всегда клал печатную книгу «Историю Филарета Черниговского». В них он излагал не внешнюю официальную историю, которая в книге Филарета, а внутреннюю, которую не найдёшь в книге, несмотря на то, что её-то больше всего нужно знать, и излагал весьма свободно, начистоту, самым честным откровенным порядком.
Студенты с затаённым дыханием
Только не всегда он мог питать нас такими лекциями, так как в тогдашнее время крайне было опасно либеральничать, в правде – сейчас найдут в умных речах всевозможные ереси, – и вас осудят, проклянут, ради собственной выгоды. Да и косо на него смотрели монахи академические. Он им стал уже казаться опасным и подозрительным, каким-то Мефистофелем.
По наружности своей он держал себя скромно, говорил мало, и в разговорах его замечалась всегда саркастическая улыбка.
Такой глубокой и широкой внутренней натуре тесная рамка профессора духовной академии была невыносима. Он давно уже подумывал о выходе из академии, и при первом открывшемся случае вышел с поспешностью, поступив в Сибирский край, в какие-то окружные начальники. Но и там немного послужил. Приехал в Петербург и всей душой отдался свободной журнальной литературе, и в продолжение двадцати пяти лет был постоянным сотрудником разных журналов, особенно “Современника” и “Отечественных записок”, где его статьи, и особенно по внутренним обозрениям, составляли украшение журналов.
Одно время он издавал и газету, “Русские очерки”, и был редактором “Отечественных записок”.
Статьи свои он печатал без подписи или под псевдонимом “Грыцко”. И только последнюю предсмертную статью “Прошлое двух академий, по поводу смерти Ивана Яковлевича Порфирьева, профессора Казанской академии” подписал полным именем “Григорий Елисеев”. Замечательная статья эта напечатана в январской книжке “Вестника Европы” за 1891 год; а сам он умер в феврале того же года.
Газеты и журналы объявили печальную весть о его смерти всему читающему миру и своими статьями сделали известным всем имя такого даровитого и плодовитого писателя, статьями которого зачитывались, не менее Салтыкова-Щедрина, все умные люди.
В приятельских отношениях с Елисеевым состоял в академии профессор словесности Иван Яковлевич Порфирьев, памяти которого посвящена была последняя и задушевная статья Григория Захаровича, не забывавшего своего друга до гроба.
Иван Яковлевич Порфирьев был человек необыкновенно мягкого сердца, с эстетическим вкусом; талантливый и до крайности трудолюбивый. Лекции свои он обрабатывал самым тщательным образом, придавая им во всех отношениях особое изящество. Читал их студентам хоть и тихим голосом – он был слаб здоровьем, – но до того сердечно, что невольно увлекал и самого невнимательного студента к особому вниманию.
Особенно увлекательны были его лекции по предмету эстетики и по критическому разбору поэтов и писателей, – особенно Гоголя и Лермонтова, на которых он останавливался с особой любовью.
Многие студенты, благодаря Ивану Яковлевичу, читали усердно все сочинения Гоголя и Лермонтова, и изучали сами, заучивали наизусть много стихотворений и постоянно декламировали их по своим комнатам в свободное время; Лермонтовское “Печально я гляжу на наше поколенье…”, или “В минуту жизни трудную…”, или: “И скучно и грустно и некому руку подать…”, или “Восходит чудное светило в душе проснувшейся едва…”, везде, в незанятное время, слышится у того или другого студента, пробующего освежать и вдохновлять своё юношеское сердце. А Гоголевские сочинения читали почасту вместе, собираясь кружками. Ухитрялись добывать и те сочинения Гоголя, которые ещё не были напечатаны и ходили по рукам в рукописях, слывя запрещёнными, и спешили читать и в одиночку по секрету, и собираясь в кагалы.