Старый да малый
Шрифт:
Повозка и лошадь остались во дворе. Вечером заявился помощник Кушке — Генрих и занял горницу. Он быстро навел в передней комнате немецкий порядок, все переставил на свой лад, на заграничный. Над кроватью он повесил складной портрет Гитлера, пол и стены обрызгал вонючей жидкостью.
— Только появился и уже всю избу запоганил, — сердилась бабка Меланья, убирая со стены большую раму. В раме этой были тесно размещены фотокарточки покойных и живых родичей Меланьи Тимофеевны. Не желала бабка, чтобы достойные люди поганились в соседстве с такой нечистью, какую разместил постоялец на стене.
Генрих ткнул в одну
— Коммунист?
Это была фотография покойного мужа Меланьи Тимофеевны, убитого еще при Цусимском сражении. Снят он был в матросской форме, возле кокетливой тумбочки.
— А то не коммунист? — съязвила бабка. — Вон у него и значок на бескозырке. — И тут же вполголоса прибавила: — Моли Бога, что в живых нет, он бы из тебя кишки-то выпустил…
Генрих был тыловой вояка — санитар. Он вместе с Кушке обосновался в Полуярах и вроде бы не собирался покидать деревню. Кушке больше не заглядывал в избу бабки Меланьи. Он занимался какими-то своими делами. А какими — бабка разузнала после.
Как-то пришла она домой вся в слезах и рассказала Кольке о том, что за селом немцы расстреляли молодых девушек и парней. Расстреляли и бабкину племянницу Полю, и бабка сама видела, как Кушке бродил меж побитых людей, щупал у них руку, как тогда у Кольки, и добивал из пистолета.
— Я сразу раскумекала, что он за доктор! — возмущалась бабка. — Самый что ни на есть помощник смерти, самый что ни на есть лиходей!
Ночью бабка потихоньку выбралась из дому и вместе с соседями похоронила тех, кого раньше кляла за агитацию и пропаганду против Бога, тех, кого срамила не раз в клубе принародно, называя супостатами и антихристами. Видно, понарошку гневалась на полуярских комсомольцев бабка, иначе зачем бы пошла их тайком хоронить, не боясь немецкой пули.
Дела у немцев на фронте не ладились. В деревню все чаще и чаще привозили раненых и школу превратили в госпиталь. Там хозяйничал Кушке. Санитар Генрих приходил из госпиталя поздно, снимал шинель, запятнанную кровью, молча пил шнапс и зверем глядел на бабку Меланью и на Кольку.
Однажды бабку Меланью унесла нелегкая куда-то, и она целый день не появлялась дома. Санитар пришел рано, залез в подвал, свернул головы двум курицам, которых бдительная бабка сумела-таки упрятать от немцев. В присутствии бабки Генрих не смел тронуть кур, а без нее вот добрался. Он бросил еще теплых кур на пол и заставил Кольку ощипывать перья.
Колька никогда кур не теребил. Перья летели по всей избе, но дело вперед продвигалось медленно. Кольке было жаль хохлаток и не хотелось угождать немцу, может, поэтому он и работал медленно.
Санитар смотрел, смотрел, а потом поджал тонкие синеватые губы и, схватив Кольку, стал выдергивать его волосы. Не торопясь, с чувством наматывал он на палец клок кудельно-мягких Колькиных волос и, упершись другой рукой в затылок мальчишки, делал рывок, приговаривая:
— Так! Так! Так!
Таким методом он, должно быть, намеревался научить парнишку работать быстрее, а может, и слезы у него добыть. Но Колька не заревел, чем привел в исступление санитара. Он сунул в нос Кольке клок выдернутых волос, затем смазал упрямцу по затылку, затопал ногами.
Пока шлялась бабка по деревне, немец сварил кур и съел их. А вечером он сидел за столом и чесал голову гребнем. На бумагу сыпались крупные вши и прытко разбегались по сторонам. Немец давил их ногтем, и они хрустели, будто конопляные зерна. Бабка Меланья плевалась, поносила постояльца последними словами. Генрих сытно отрыгивал и хохотал. Колька с ненавистью глядел на лысеющую голову чужеземца, а глаза его горели лютой, немальчишеской ненавистью.
Колька ждал. Но Генрих не торопился спать в этот вечер. Пил шнапс, напевал какую-то бравую песню, делал страшные глаза и орал на бабку, которая обнаружила, что он съел последних кур, и грозила ему кулаком. На этот раз дело дошло и до ухвата. Бабка выхватила его из-под печи и грохнула санитара по спине. Тот вовсе освирепел, щелкнул затвором карабина. И чем бы все это кончилось, трудно сказать, если бы не вмешался Колька. Он оттолкнул бабку за печь и стал толковать немцу о том, что бабка старая, глупая, а он, Генрих, такой сильный воин и не к лицу ему вести бой со старухой. Генрих задумался, присмирел, но все-таки дал Кольке затрещину и пошел спать.
Оскорбленная бабка Меланья плакала на печи, намаливала всяческих напастей на голову всех ерманцев. а постояльцу желала даже килу и другие неудобные болезни. Кольке было жаль бабку. Он-то знал, какая она уже старенькая, немощная и добрая. Дивился мальчишка ее бесстрашию. И где только вмещалось оно в дряхлой старушонке! Колька обнял бабушку, утер дряблые щеки ее ладонью, отчего она совсем ослабела, уткнулась в его острое плечо мокрым лицом.
— Не плачь, баб… Не плачь…
— Как же не плакать? Бусурманин-живоглот в моем доме хозяйничает! А на деревне-то что делается: грабют, стреляют, вешают! И где это наши-то, где? Ушли, спокинули нас, сирот, на великую муку. Вот явятся зятек с дочкою, я их тоже рогачом отхожу, чтоб воевали как следует, раз взяли-ись…
— Чего ты городишь, старая? — заворчал Колька. — Они отступили по стратегическим соображениям.
— По каки-им? — всхлипнула бабка.
— По стра-те-ги-чес-ким!
— Ой, Колюшка, может, оно и так, может, я из ума выжила и ничего понимать не умею, только, по моим соображениям, не надо бы отдавать свою землю ворогу на поруганье…
— Ну ладно, спи ты! Погоди вот…
Поворчала еще бабка Меланья и утихла, сжалась в комочек. Колька осторожно спустился с печи, медленно потянул столешницу, где хранились вилки и ножи. Ящичек стола скрипнул. Колька замер.
Что-то бормотала во сне бабка, храпел с прихлюпом чужеземец. На дворе прерывисто выла буксующая машина, слышалась нерусская речь. Полосы от фар шарили по окнам, метались по избе, бросали на пол кресты от рам. И все время, словно из-под земли, доносились глухие удары. Это там, далеко, на фронте, били пушки.
Мальчишка дрожащими руками перебирал вилки, ложки и, наконец, отыскал нож, старый столовый нож, закругленный на конце и сношенный на середине от долгого пользования. Пальцы мальчишки стиснули плоскую ручку ножа. На цыпочках двинулся Колька в горницу, нащупал косяк, остановился. И вдруг он вздрогнул, услышав встревоженный голос:
— Колюшка, где ты? — И уже совсем испуганный: — Колька!
Метнулась бабка с печи, схватила Кольку, нож у него вывернула.
— Ты что? Ты что, Христос с тобой? — со страхом и гневом твердила бабка приглушенным шепотом. — Погубишь себя, аспид ты этакий! Батюшко, Колюшка, что ты надумал, родимый?! — заревела бабка снова, а Колька ей сквозь зубы:
— Все равно зарежу! Он куриц сожрал, голову ощипал, на тебя с ружьем! Хоть одного угроблю!
— Колюшка, кровиночка, где же тебе совладать с ним? Он ведь гладкий, что кабан, а ты еще ребенок. Ты вон и ножик-то такой взял, что им даже цыпленка не зарезать. Потерпи уж…