Старый патагонский экспресс
Шрифт:
— Вот вы учитель, а без конца что-то строчите! — заметил Фернандо. — А я собираюсь стать журналистом, но даже карандаша с собой не прихватил! Это вам следует стать журналистом!
— Я учитель географии, — уточнил я, отвлекаясь от своих записей. — А здесь, как вы сами видите, география весьма необычная.
— Это, что ли?
Он уставился в окно.
— Ну вот хотя бы эти горы.
— А, ну да, — кивнул он. — Это большие горы.
На нас смотрела Невада-де-Иллимани, темная мрачная громада в венце из зализанного ветрами снега. А у ее подножия простиралось плато, на котором траву прибили вплотную к земле ужасные горные ураганы.
Фернандо тупо улыбнулся. Он совершенно не мог взять в толк, что это меня так удивляет.
— Хорошо, что вам так понравилась моя страна, — и вышел из купе.
Тем временем поезд миновал гору и теперь подбирался к гряде новых вершин, за которые цеплялись клочья облаков. В окнах мелькали обработанные поля. На востоке горизонт был белесым и зловещим, как раскаленный воздух над арабским городом из сказки. Это был дальний край высокогорных равнин. Острые пики гор напоминали минареты и казались невероятно изящными и невыразимо прекрасными в этом прозрачном воздухе. Ближе к железной дороге — но все равно где-то вдалеке — теснились маленькие глинобитные хижины. Их окружали ограды из необожженного кирпича, и кое-где виднелись загоны для скота, но ни в одной стене я не заметил ни единого окна. Двери закрыты, огни погашены, и сами хижины скорее походили на амбары и казались совершенно заброшенными. В Виаке, считавшейся большой деревней, мы остановились, чтобы взять еще пассажиров. Теперь вагоны второго класса имели лишь стоячие места, были забиты до отказа, и на поворотах я видел у каждого окна по три-четыре лица. Я попытался было пройтись по поезду, чтобы попасть в эти вагоны, но об этом нечего было и думать — каждый клочок свободного пространства занимали плотно набитые пожитки пассажиров. Трудно было вообразить более резкий контраст с полупустыми поездами в Боливии и этими безлюдными равнинами вокруг.
Жить в ужасной земле равносильно тому, Чтобы пережить ужасную годину. Взгляни на эти суровые склоны И на реку, пробившую путь через камни, Взгляни на лачуги тех, кто живет на этой увечной земле. [47]В деревнях на полустанках не было ни машин, ни дорог, ни деревьев, только убогие хижины и коровы, да индейцы, закутанные от холода. Если бы не ламы, удиравшие от шума поезда, и невероятно лохматые мулы, не обращавшие на нас никакого внимания, можно было бы подумать, что мы едем по Техасу. Округлые силуэты гор где-то вдалеке — одну накрыло сеткой дождя, другую ласкало солнце — да бескрайний небосвод. Отсюда железная дорога была проложена по идеальной прямой, и едва приблизились сумерки, стало ужасно холодно. За весь день я увидел лишь одного индейца, катившегося на велосипеде по тропинке через поля, и женщину, присматривавшую за кучкой неподвижно застывших овец. Ближе к вечеру нам попалась еще одна женщина с двумя детьми. Она гнала с поля пятерку мулов, груженых примитивным сельскохозяйственным скарбом: мотыгами и лопатами. В пасмурных сумерках поселок Айоайо — глинобитные лачуги и церковь — возник словно отдаленный форпост иной эпохи. Он затерялся среди бескрайней равнины и был так мал, что поезд даже не замедлил ход.
47
Уоллас Стивенс «Сухой хлеб» («Dry Loaf»).
Постепенно равнина делалась все более каменистой, и далеко впереди снова замаячили голые иззубренные горы. Они были такие высокие, что все еще ярко освещались заходящим солнцем, хотя мы ехали практически в полной темноте. И кондоры парили над горами так высоко, что тоже оставались ярко освещены. Последний увиденный мной за день индеец удалялся от железной дороги по руслу ущелья.
Я увидел что-то, принятое мной сначала за статую Христа. Но по мере приближения этот предмет сменил очертания человека на очертания бутылки. Это и была бутылка, двадцати футов высотой, сделанная из дерева. Она торчала посреди абсолютной пустоты, и большие буквы на ней гласили: «Инка-кола».
Но зато в этот день я добросовестно поработал над дневником. Я был доволен: мне было легко писать в этом уютном спальном вагоне, несшем меня на юг, к границе. Я отправился в вагон-ресторан и обнаружил там Фернандо, пившего пиво в компании его друга Виктора и еще одного мужчины — то ли косноязычного, то ли просто пьяного, — чьего имени я так и не расслышал. Они пригласили меня присоединиться к ним и задали вопросы, обычные для Южной Америки: откуда я? Где я уже побывал? Я католик? Что я думаю об их стране?
«Они терпеть не могут критики, — предупреждал меня человек в Эквадоре. — Не вздумайте их критиковать!» Этот совет не сработал в Перу. Перуанцев похвалы только злили и заставляли подозревать, что я заодно с их обанкротившимся правительством. А вот зато боливийцы, если Фернандо с приятелями можно было считать типичными образчиками местного населения, откровенно напрашивались на похвалы.
— Боливия — чудесная страна, — начал я.
— Это точно, — сказал Виктор. Он холодно улыбнулся. Другие согласились. (Но ведь все мы понимали, что это ложь.)
— Не то что Перу, — сказал Фернандо.
И вся троица боливийцев с минуту прохаживалась по недостаткам Перу.
— Большинство перуанцев с вами бы согласились, — сказал я.
— Но Чили хуже всего, — заявил Виктор.
— А как насчет Эквадора? — вставил пьяный.
— У них военная диктатура, — сказал Фернандо.
Это было беспроигрышное заявление, так как все упомянутые страны, включая и саму Боливию, управлялись военной диктатурой.
— В Эквадоре готовятся провести выборы, — сказал я.
— И мы тоже, — сказал Виктор.
В Боливии действительно через четыре месяца состоялись выборы. Их сопровождали перестрелки по всей стране, загадочные взрывы и ящики с подброшенными бюллетенями. Все согласились, что выборы прошли с нарушениями, и глава правительства генерал Банзер «аннулировал» результаты. Было объявлено военное положение, и было сформировано новое правительство как результат того, что официально назвали «бескровным переворотом». Потребовалось еще пять месяцев, чтобы распространить переворот на всю страну и пообещать новые выборы.
Фернандо сказал, что Перу — это полный отстой. Виктор сообщил, что черный рынок в Чили такой бедный, что там даже тюбика зубной пасты не найдешь. Пьяный добавил, что в Бразилии индейцев вырезают деревнями. Фернандо, как профессионал в газетном деле, сказал, что в Боливии самые лучшие в Южной Америке газеты, а вот в Аргентине они никогда не публикуют новости из-за границы. Далее пошли откровенные штампы: Парагвай — одно непролазное болото, в Колумбии одни воры, а панамцы — такие непроходимые болваны и терпят такого безмозглого тирана, что не заслуживают даже иметь свой канал.
Мы продолжали пить пиво, а боливийцы продолжали поносить своих соседей. Я предположил, что они обладают некими общенациональными характеристиками, и вспомнил ту классификацию национальных характеров в зависимости от высоты, которую излагала мне дама в Эквадоре. Все в один голос заявили, что это чушь. Каждый настаивал на своей неповторимости и оригинальности. Самое странное, что они почти не говорили о Боливии, хотя Боливия буквально была во всем. Она сказывалась и в этом старомодном вагоне-ресторане с расторопными официантами, и в индейцах, скорчившихся на подножках вагонов в тамбурах, и в ледяном дыхании гор, врывающемся в открытые окна. Возможно, Виктор прочел мои мысли и сказал: