Старый тракт (сборник)
Шрифт:
Петр Иванович объясняет назначение сборов, говорит о смысле и пользе подобных вечеров, рекомендует «почтенному обществу» Шубникова, а сам все посматривает на одного человека, сидящего у окна. Тот облокотился о белый подоконник, положил ногу на ногу, с затаенной улыбкой в ярко-синих глазах слушает Макушина.
Шубников не знает еще этого человека, но чувствует каким-то невыразимым свойством своей натуры, что человек этот, хотя и прост на первый взгляд, но самостоятелен, и Макушину он ближе всех остальных собравшихся тут.
— Привез я на этот раз, господа,
Синеглазый кивает кудрявой головой, говорит громко, уверенно, без тени смущения перед томскими грамотеями:
— Мост, Петр Иваныч, через речку надобен. Детва-то по заимкам больше держится. А где перекинуть мост, я приглядел, меж утесов, если помните.
— А, помню, помню, Ефрем Маркелыч. Там еще три березы стоят, как сестрички. — Макушин замолкает на две-три секунды и плавным жестом приглашает Шубникова: — А далее вам Северьян Архипыч слово молвит.
Шубников начинает не очень уверенно. Голос подрагивает, глаза блестят от волнения, что-то мешает в горле, он покашливает. Еще бы — первый выход на публику в Томске, от которого многое зависит. Но вскоре Шубников овладевает собой, слова у него точные и какие-то напевные, будто округлые. Так и плывут, так и стелятся, ухо ласкают.
Макушин одобрительно посматривает на Шубникова: ах, какой знаток, ах, какой ловкий. Этот своих денег стоит!
— Петр Иваныч уже изволил заметить, сколь богаты и разнообразны новые поступления в макушинские книжные чертоги. Прежде всего не могу не сказать о главной ценности — о книгах, принадлежащих волшебному перу наших российских пиитов: Пушкина, Лермонтова, Тютчева, Некрасова, Кольцова… Каждая книга по-своему шедевр, и не только по самому слову, которое сияет как алмаз, силой своей художественной неотразимости, но и по степени прилежания художников, сумевших придать магнетическую, привораживающую форму книге, благодаря сопровождающим рисункам. Они притягивают к себе, их хочется взять в руки, обласкать глазом.
— Милейший Петр Иваныч! Где же вы нашли такое чудо? Он сам изысканный мастер словесности! — восклицает начальница женской гимназии, завороженно глядящая сквозь пенсне на Шубникова, речь которого становится все глаже, сочнее, увереннее.
«Нет-нет, он стоит своих денег», — кивая головой в ответ на возглас начальницы гимназии, думает Макушин и с неудовольствием вспоминает о минутных колебаниях при найме старшего приказчика там, в Петербурге.
А Шубников делает паузы и неспеша продолжает, теперь уже чуть наслаждаясь звуком своего четкого голоса:
— Раздел изящного искусства, господа, гораздо шире, чем возможно очертить в сем кратком слове. Право, нет в моем скромном лексиконе тех слов, которые достаточно представили бы все создания русского поэтического творчества. А ведь всем этим не заканчивается раздел изящного искусства. Глубокоуважаемый Петр Иванович не мог оставить в забвении интересы тех, кто пристрастен к художеству иных народов Европы, более цивилизованных, чем наш многострадальный народ великой России. Оноре де Бальзак, Эмиль Золя, Гюстав Мопассан, Чарльз Диккенс со всей своей способностью очаровать и покорить без остатка каждого читателя занимают в новом поступлении Петра Иваныча заметное место.
Но я разочаровал бы тех из вас, господа, кто пристрастен к миру строгой науки и посвятил себя изучению мудростей экономики, если б не сообщил вам, что вы найдете здесь труды французского астронома Фламиариона и немецкого экономиста Карла Маркса, книга которого под названием «Капитал» привлекла особое внимание в Петербурге. Теперь она привезена в Томск.
— Ха! «Капитал»?! Это как же понять, Северьян Архипыч: как стать богатым или еще про что-то? — Это подает голос Ефрем Маркелович. Его открытые большие глаза, кажется, заливают синевой весь торговый зал. Полное розовощекое лицо напряжено любопытством. Он сидит в свободной, скорее, даже непринужденной позе, чуть отбросов ноги в сапогах с галошами, покрытыми по глянцу пылью.
Шубников не подает виду, что перебивать его речь не следовало бы, может потеряться мысль, рухнуть логика суждений. Но он видит, как сам Петр Иванович ласково смотрит на гостя, степенно поглаживает бороду, чувствуется, что хозяин считает слова Ефрема Маркеловича вполне уместными. Шубников прерывает себя, делает легкий поклон в сторону гостя, который, заметив это, вытягивает шею, открывает красивые губы, покрытые светло-русыми усами. Вся его фигура застывает в зримой нетерпеливости услышать что-то поражающее.
— Да-да, Ефрем Маркелыч, эта книга о том, как возникает капитал, как он обретает дьявольскую силу, как он порабощает людей и… и… и… — Шубников подыскивает более точные слова, морщит лоб.
Ефрем Маркелыч от удивления открывает рот, часто-часто моргает, гася под пушистыми ресницами синеву лучистых глаз. Шубников чувствует, что он сейчас спросит о чем-то еще, отвлечет его от тезисов выступления, и потому спешит опередить любопытство гостя Макушина.
— Господа, книга «Капитал» столь сложна, что требует прилежного изучения. Простите, что я, не владеющий фундаментальными знаниями экономики, ограничиваюсь лишь краткой характеристикой этого труда, пришедшего к нам из Германии.
Шубников далее говорит о настенных картинках для крестьян. Петр Иванович и о них позаботился. Его книгоноши, разъезжающие по деревням Сибирского тракта, прежде всего просят у хозяина эти живописные картинки. Чуть ли не в каждой избе украшают ими крестьяне простенки между окнами.
В затейливых рисунках, исполненных жгучими красками с подписями в две-три строки, они рассказывают были и небылицы о русских героях Наполеоновских войн и сражениях с турками, о русском мужике Иване-дурачке, который на поверку вовсе не глупец, а умный из умных, запросто обводящий вокруг пальца и боярина, и князя, и даже самого царя.