Статьи и интервью
Шрифт:
Трагедия героев Кафки в том, что они, не обладая этими возможностями, пытались понять с помощью логики и человеческих представлений то, что надприродно и лежит за пределами такого убогого инструмента познания, как логика, годного только для нашего среза реальности. Совершенно ясно, что их усилия должны были кончиться катастрофически и привести их к ощущению абсурда мироздания.
Социологическая критика произведений Кафки чаще подчеркивала, что в его творчестве отражены социальные тупики и ужасы XX века, упуская, что его виденье было гораздо глубже и касалось противоречия между человеком и метафизическими силами, находящимися за сценой видимого мира. Но Кафка действительно отразил ситуацию XX века – и метафизическую с ее безысходным агностицизмом, но ощущением присутствия скрытых и неизвестных сил, и социальную,
Его часто упрекали и упрекают до сих пор – в пессимизме. Критика отмечала, например, что роман «Процесс» заканчивается убеждением, что самоубийство – единственный вариант конца человеческой жизни, который может понравиться Богу. Но, я считаю, упрек явно направлен не по адресу: его следовало бы отнести к нашему веку, за который писатели и поэты не отвечают.
Мироощущение Кафки было в значительной степени детерминировано нашей эпохой, но в этом же была и его сила. Ему трудно было вырваться за пределы ледяного дыхания времени, но зато это позволило ему с большой точностью отразить кошмары и кризисы нашего века…
Я не касаюсь здесь проблемы (о которой тоже много писали) личности Кафки и его попыток выйти из экзистенциальных тупиков – я думаю, что о писателе надо судить только по его произведениям, предоставив понимание его личности в целом другим «инстанциям». Поэтому нам должно говорить не столько о Кафке, сколько о его героях.
Их трагедия – в невозможности выйти за пределы узкочеловеческого, пределы эмпиризма и рационализма, но в то же время их сила – в их способности «принять» и «почувствовать» присутствие «сверхъестественного» начала в нашей жизни, что далеко не каждому сейчас дано. Но за это «чувство» и «принятие» им пришлось дорого заплатить. Вот уж воистину верно замечание, что любое, даже самое слабое, теневое знание потустороннего (или «столкновение» с ним) может быть открыто только тем, кто способен его понять и выдержать (выдержать «взгляд Сфинкса», метафорически выражаясь), иначе это раздавит неподготовленных.
Кафка запечатлел трагедию нашего времени: он был прежде всего писатель, ведомый своей художественной интуицией, в проявлениях которой художник даже часто не бывает волен, в этом призвании своем он был абсолютно искренен и имел мужество идти до конца.
«Самопознание» Николая Бердяева
«Русская мысль», 2 июня 1983
Первый том собрания сочинений Н. Бердяева – поздняя автобиография философа – «Самопознание». Это приобретает тем большее значение, что для Бердяева философия всегда была делом личного опыта.
Формирование
«Самопознание» открывается экскурсом в далекое прошлое, в отроческие и юношеские годы мыслителя, в то время, когда формируется личность каждого человека. Бердяев довольно подробно говорит о себе в этих главах. Его тон – несколько отчужденный, как и полагается истинному философу, и он чуть отстраненнее описывает свои личные недостатки и достоинства: философское «я» Бердяева всегда стоит над его личным «я». Таким образом, все, что входит в человеческий опыт, перерабатывается философским «я», и опыт становится частью умопостигаемой реальности.
Свой основной «грех» Бердяев видит в том, что он «не хотел просветленно нести тяготу этой обыденности, то есть мира». Тривиальная жизнь казалась ему уродливой и бессмысленной. «Думаю, что моя нелюбовь к так называемой жизни имеет не физиологические, а духовные причины, даже не душевные, а именно духовные», – пишет он. От этой «жизни» он стал рано уходить в жизнь духа, и философия стала его потребностью. Он был, следовательно, философом по призванию. Что касается его вышеупомянутого «греха», то это свойство практически всех людей духа.
Бердяев, конечно, мечтал о «просветлении» обыденной жизни, но в реальности сделать это было гораздо труднее, чем просто уйти от «жизни» в высшие сферы, ибо такое «просветление» означало бы «преображение» жизни. Видимо, Бердяев считал «грехом» уход от нашего порочного, греховного и примитивного мира, ибо такой мир воистину нуждается в просветлении, а бегство из него выглядит, может быть, и правильным, но чересчур «эгоистичным» путем. И Бердяев обвинял себя в этом.
Параллельно Бердяев, тоже в начале книги, делает ряд глубоких замечаний, вполне совпадающих с традиционным, древним, метафизическим представлением о человеке. «Человек – микрокосм и заключает в себе все… Человек есть также существо многоэтажное». Последнее замечание касается, следовательно, того, что строение человека иерархично, то есть в нем сосуществуют различные «я», от высшего, связанного с Богом, до самых примитивных и простейших. Отсюда уже недалеко до следующего вывода, который делает Бердяев о человеке: «Человек есть существо противоречивое. Это глубже в человеке, чем кажущееся отсутствие противоречий». И далее: «У каждого человека, кроме позитива, есть и свой негатив. Моим негативом был Ставрогин. Меня часто в молодости называли Ставрогиным, и соблазн был в том, что это мне нравилось. Во мне было что-то ставрогинское, но я преодолел это в себе. Впоследствии я написал статью о Ставрогине, в которой отразилось мое интимное отношение к его образу. Статья вызвала негодование».
Истоки
Далее Бердяев переходит к тем своим переживаниям, которые носят общий экзистенциальный характер: «Тема одиночества – основная. Обратная сторона ее есть тема общения. Чуждость и общность – вот главное в человеческом существовании, вокруг этого вращается и вся религиозная жизнь человека». Бердяев подчеркивает: «Я никогда не чувствовал себя частью объективного мира.»
Несомненно, это переживание было одним из истоков его будущей персоналистской философии, в которой свобода ценится выше, чем бытие и «личность» выше, чем «род». И здесь Бердяев объясняет те свои личные качества, которые способствовали становлению его как философа свободы и творчества. «Возникновение тоски есть уже спасение. Многие любят говорить, что они влюблены в жизнь. Я никогда не мог этого сказать, я говорил себе, что влюблен в творчество, в творческий экстаз. Конечность жизни вызывает тоскливое чувство. Интересен лишь человек, в котором есть прорыв в бесконечность. Я всегда бежал от конечности жизни».
Драма и несчастье человека, таким образом, видится Бердяеву в противоречии между бесконечным и конечным началами в нас. Это, надо сказать, тоже традиционный и классический подход, который, пожалуй, ярче всего был выражен в формуле, что лучше быть несчастным человеком, чем счастливым животным. Бердяев не упоминает в своей книге этого известного выражения, однако оно достаточно глубоко и имеет «многоэтажный» (пользуясь словом Бердяева) смысл: любое конечное земное счастье (или несчастье) – ничто пред потенциальной бесконечностью человеческого духа и возможностями будущей жизни. Бердяев, несомненно, был бы согласен с таким заключением.
Учение
Далее он переходит к ключевому моменту своей философии – теме свободы. Он пишет: «Я объявлял восстание против всякой ортодоксии… когда она имела дерзость ограничивать или истреблять мою свободу. Так всегда было, так всегда будет. Я даже склонен думать, что этого рода ортодоксия никакого отношения к истине не имеет и истину ненавидит. Самые большие фальсификации истины совершались ортодоксиями».
Хотя под «ортодоксиями» Бердяев имел в виду широкий спектр учений (часто мирских), претендующих на понимание абсолютной истины, такие высказывания вызывали критику, и они, конечно, могут быть подвержены критике. Например, любая религиозная ортодоксия в своем первоначальном становлении в мире была результатом свободы выбора людей, ее принявших, и лишь впоследствии – на определенном уровне – ее принятие являлось следствием воздействия высшего авторитета. Другое дело, что в любой такой ортодоксии воспринимающим и «перерабатывающим» началом является уже человеческий разум (а не Божественный, который дает лишь первые «импульсы»), и, следовательно, здесь уже возможна определенная ограниченность (а впоследствии и «окаменелость»), которую можно преодолеть путем обращения к свободе духа, и здесь Бердяев, несомненно, прав. Но для того чтобы преодолеть эту «ограниченность», надо быть по крайней мере на уровне понимания исходной ортодоксии, первоначального Божественного импульса, иначе «критика» будет выглядеть достаточно однобоко.