Статьи из газеты «Известия»
Шрифт:
Можно спорить о том, имел ли Эйдельман моральное право предавать переписку гласности (думаю, это было излишне, потому что обоим ничего, кроме неприятностей, не принесло). Антисемитизм и грузинофобия плохи в любом случае. Не стоит лишний раз прикасаться к «каленому клину», как назвал Солженицын русско-еврейскую проблему. На наших глазах в каленый клин превращается проблема русско-грузинская, а русско-кавказская стала им давно. Заметим лишь, что в «Ловле пескарей» Астафьев высказал немало верного, продиктованного не столько ксенофобией, сколько оскорбленной любовью, и даже в Грузии многие нашли мужество с ним согласиться. Реальная республика все больше расходилась с той обаятельно-застольной, романтически-раздолбайской Грузией, которую, по сути, выдумали Думбадзе и Габриадзе, Иоселиани и Данелия, Квирикадзе и Джорджадзе. Под этой оболочкой зрела катастрофа, национальный характер выхолащивался, земля поэтов, крестьян и чудаковатых аристократов на глазах превращалась в землю чванливых торгашей, и о причинах этого перерождения Астафьев
Эйдельмана и Астафьева объединяет сейчас нечто гораздо большее — и более страшное, — нежели то, что разъединяло.
Оба умерли, и оба — в предпоследний день осени, в преддверии долгой и пустынной зимы. Исчезла страна, в которой они родились и работали. Обоих посмертно чтут, но мало читают. Покажите мне сегодня людей, особенно из тех, кому до 40, в чей регулярный читательский обиход входили бы «Большой Жанно», «Царь-рыба», «Последний летописец» или «Печальный детектив». «Всех ожидает одна ночь», писал в конце 90-х Михаил Шишкин; эта «одна ночь» и объединила сегодня всех, кто спорил в 70-е, беря сторону Сахарова или Солженицына, Амальрика или Шафаревича. И даже тех, кто делился в 80-е на астафьевцев и эйдельманцев. Ночью красок нет, все кошки серы. И страх, что на свету противоречия всплывут опять, становится главным аргументом тех, кому ночь жизненно необходима — ведь в темноте удобнее воровать, душить подушкой, в темноте не так заметно убожество и вообще все одинаковы, а это ли не стабильность.
Так называемая перестройка была торпедирована, а по сути погублена национальным вопросом. Попытка усовершенствовать, реформировать и очеловечить сложную систему была убита самым архаичным и примитивным — «голосом крови». Она свелась к распаду СССР, разрыву культурных связей и уничтожению единственно ценного, что в этой империи было, — ее наднациональной, сильной и талантливой интеллигенции, ее могучей и разветвленной культуры. Обращение к национальной проблематике, к выяснению, кто каких кровей, кто прав, а кто виноват, — как раз и есть признак распада и деградации; свобода принесла не развитие, не новые возможности, а радикальное упрощение, возврат к имманентным данностям, выпустила наружу духов земли и огня, развязала споры о базисе, а не о надстройке. Эти пресловутые марксистские понятия не так глупы, если понимать под «базисом» не социальные отношения, а те самые изначальные данности: пол, возраст, нацию, место рождения, происхождение. Человек осуществляется только в той степени, в какой поднимается над ними и делает сам себя. Во второй половине 80-х это было забыто, и самая умозрительная из стран превратилась в одну из самых примитивных, распродающую недра, неспособную предложить миру ничего другого. Дискуссия между почвенниками и западниками выродилась в дискуссию между русскими и евреями, а потом и в примитивный лай с обеих сторон. А там рухнула и вся советская культура, оставив нам «Comedy Club». И сегодня Эйдельман и Астафьев волей-неволей опять оказались в одной лодке. Как заметил однажды Михаил Швыдкой, национальные противоречия в России всегда снимались под общим имперским гнетом — научиться бы договариваться без него!
Сегодняшний гнет — не столько имперский, сколько энтропийный: смерть, пожалуй, будет пототалитарнее всякого тоталитаризма. В требованиях соблюдения законности, в протестах против необоснованных запретов и подтасовок, в борьбе с официозным враньем и оглуплением страны едины западник и славянофил, националист и интернационалист, а письмо в защиту Лимонова подписывают Иртеньев и Проханов, куда уж дальше. Обращение к национальному вопросу — признак торжествующей простоты, но есть простота и покруче: и русский, и еврей, и грузин едины в том, что дышать надо воздухом. Так что снять нацвопрос может не только имперская сложность, но и постимперская убийственная простота, для которой что Эйдельман, что Астафьев — одинаково тьфу.
Государство нам, конечно, отвечает, что это объединение губительно, что скинхеды только и хотят обрушить государство, чтобы уже безнаказанно мочить инородцев, что само это государство — наша последняя защита. Но, положа руку на сердце, признаем, что и национальной вражды не было бы, если бы это самое государство не создавало для нее предпосылки; не отнимало у людей возможность созидательной работы, которая всегда сплачивает, не лишало их будущего… В словах о том, что царское правительство наталкивало русских на евреев, чтобы взоры их не обратились на другого, более могущественного врага, — больше правды, чем в пресловутой мольбе Гершензона «благословить штыки»: эти «штыки» охраняют нас от того, что сами же и разжигают. Эйдельман бы подтвердил, он историю знал.
И думается мне, что в конце концов Эйдельман с Астафьевым договорились бы. Как договорились сегодня, например, непримиримые в конце 80-х Каспаров с Карповым. Они ведь оба — что Натан Яковлевич, что Виктор Петрович, — были умные и честные. Это, как мы знаем, объединяет сильней всего.
25 ноября 2009 года
Другой поэт
15 лет назад, 15 декабря 1994 года, в Харькове скоропостижно умер Борис Чичибабин. Был ему 71 год, и жизнь его по русским меркам может считаться хоть и не благополучной, но — счастливой: он не сгинул ни на войне, ни в лагере, пройдя и через войну, и через лагерь, не спился в глухие годы непечатания, не стал официальным советским литератором, хотя в 60-е издавался, в 45 встретил главную любовь своей жизни, Лилю, ныне верную хранительницу его памяти, а в последние годы познал славу и государственное признание. Правда, слава совпала с тягчайшим разочарованием в тех самых переменах, о которых Чичибабин всю жизнь мечтал: распад СССР он воспринял как трагическую ошибку, в благотворные перспективы нуворишества не верил и чувствовал себя под конец едва ли не более одиноким, чем во времена непризнания.
На всех этапах своей судьбы Чичибабин оставался «типичным представителем» советской интеллигенции, и биография у него типичная, и посмертная участь — тоже: чтут, но мало читают. Чичибабинские чтения в Харькове собирают примерно один и тот же круг, для местной русскоязычной поэзии — отдушина, но на статус чичибабинского наследия это мероприятие влияет мало: кто любил — любит и так. В то же время еще при жизни Чичибабина стало хорошим тоном отзываться о нем скептически: его называли то гениальным графоманом, то просто посредственным стихотворцем, и вот с этим, воля ваша, согласиться никак невозможно. Хотя основания для такой оценки, что греха таить, есть. Дело даже не в том, что Чичибабин зачастую многословен, — Бродскому длинноты прощаются, хотя и у него полно стихов откровенно скучных и тавтологичных. Бывал и риторичен — но и земляк его Слуцкий часто риторичен, это жанр такой, не беда. Есть у него еще один грех — избыток культурологии, хрестоматийности. Ранние стихи у него гуще, ярче поздних, но кто ж виноват, что его в 23-летнем возрасте так подсекли. То есть кто виноват — понятно, но толку-то?
При всех этих пороках чичибабинской поэзии, при все чаще случавшихся у него под старость повторениях очевидного и агитации за все хорошее (а чем еще может поэт останавливать распад?) — высоко ценить его большинству коллег и новому поколению читателей мешают не эти издержки меры и вкуса, поскольку сами ценители у нас не бог весть какие эстеты. Высоко оценить Чичибабина мешает его простота, здоровье и жизнерадостность — грубо говоря, то, что он был чрезвычайно хорошим человеком. Поэту такое не положено. И транслировал он ценности большинства (тогда это было именно большинством), и писал человеческим языком, и даже когда весьма точно и жестко отзывался о России — например, «Скучая трудом, лютовала во блуде», — это не превращало его в мизантропа и не означало разочарования в соотечественниках. Да, случалось ему бросить: «Не верю в то, что руссы любили и дерзали. Одни врали и трусы живут в моей державе». Но ведь под горячую руку, да еще в легком подпитии — «Опохмеляюсь горькой, закусываю килькой», — говорилось на кухнях и не такое. Чичибабин не создал трагического лирического героя, не изобретал себе имиджа, ни секунды не любовался собой и сам понимал, насколько уязвима такая позиция: «А хуже всех я выдумал себя». Хороший человек — не профессия, хороший поэт — не амплуа.
Что скрывать, дорогие соотечественники, поэт чичибабинского склада сегодня почти не имеет шансов на успех. Он останется знаменем сравнительно небольшой кучки литераторов, поднимающих его на знамя, и гордостью харьковчан (превращение Чичибабина в достопримечательность Харькова, на мой взгляд, тоже не приближает нас к пониманию его поэзии — виртуозной и в лучших образцах весьма неоднозначной). В нем нет дэ-э-эмонизма — главного, чего требуют от искусства в эпохи упадка. Он не был ни роковой женщиной, ни подпольным типом, ни буяном, ни странником, ни скандалистом, ни разрушителем женских судеб, ни проповедником хаоса и злобы. Он был добрым и смиренным человеком, любящим хорошую литературу и не способным ко лжи; пьющим, но скромно, скандалящим, но не безобразно, страстно любящим, но жену. И в стихах его живет именно чистая и здоровая душа, сохранить которую, конечно, подвиг по меркам ХХ века, но почти преступление по меркам истинного эстета. Если б Чичибабин озлобился, спился, уехал или забросил поэзию и при этом сочинил побольше зауми, ему бы не было цены.
Тем не менее он прожил так, как прожил, и написал благодаря этому одно из лучших стихотворений ХХ века — «Ночью черниговской с гор араратских», более известное по рефрену «Скачут лошадки Бориса и Глеба»:
«Ночью черниговской с гор араратских, Шерсткой ушей доставая до неба, Чад упасая от милостынь братских, Скачут лошадки Бориса и Глеба»…Его тоже можно было бы сократить, наверное. Или украсить каким-нибудь жестоким парадоксом. Или даже вообще не писать. Но вот Чичибабин его написал, и плевать ему было на всех снобов независимо от политической, эстетической или сексуальной ориентации. Думаю, что это и есть самая плодотворная позиция для человека, которого природа на своем пиру обнесла душевной болезнью, эгоцентризмом и нравственной неразборчивостью.