Статьи из газеты «Известия»
Шрифт:
Ровно 215 лет назад, 7 февраля 1795 года, получила она свое гордое имя — и русский XVIII век оказался обрамлен двумя великими градостроительствами: революционер Петр заложил стратегически необходимую северную столицу, оттепельная просветительница Екатерина — один из главных южных портов России. В соответствии с установленной ею традицией новый город получил греческое наименование, о происхождении которого, несмотря на относительную недавность события, спорят до сих пор. Наиболее распространена версия о том, что Екатерина с ее установкой на античные идеалы гармонии настаивала на внедрении греческих названий по всему отвоеванному у турок югу, и точно — Симферополь, Тирасполь, Мелитополь… Одесса названа в честь греческого города Одессус, якобы стоявшего неподалеку (а на самом деле — в Болгарии). Есть менее достоверная, но более забавная версия: главным препятствием к строительству города был недостаток пресной воды. По-гречески «нет воды» — «Асседо», а Екатерина думала иначе и сказала наоборот. Древнегреческого не знаю, специалисты пожимают плечами, но, может, в Одессе уже и при
Новое название внедрялось нелегко: местное население привыкло, что крепость, стоявшая тут, называлась Хаджибей. Для скорейшего его внедрения у будущего города была выстроена казачья застава. Проезжающих спрашивали: вы куда? Если говорили «в Хаджибей», их пороли. Этот метод, в общем, сохранился — кто не хочет учить новые названия старых сущностей, тех порют, и потому Россия давно уже из страны созидания превратилась в страну переименований; но при Екатерине еще и строили, и потому Одесса в какие-то пять лет стала одним из символов империи.
Очень символично расположились они с Питером в хронологии и на карте: северный, мужеского пола Петербург (именно он, а не Ростов, заслужил право зваться папой), город сурового правления и климата, государственных усилий, долгих ночей и коротких пасмурных дней — и южная, торговая, женственная Одесса-мама, где в году 260 солнечных дней, а среднегодовая температура приближается к десяти градусам тепла. Петербург суров к чужакам — Одесса странноприимна и космополитична, хотя и тот и другая основаны при ближайшем участии иностранцев (Осип де Рибас был испанец), а выстроены итальянцами. Петербург выходит к ледяным северным морям и больше всего озабочен войной — Одесса стоит у райского синего моря и непрерывно торгует, мухлюет, контрабандистствует и просто бандитствует.
Самое любопытное, что эти два лика империи (их не зря называют Северной и Южной Пальмирой) одинаково вдохновляли отечественных литераторов и первого среди них, Пушкина. Петербургский период и одесская школа русской литературы — понятия почти равноправные и опять-таки симметричные: надрывный трагизм и неразрешимые противоречия петербургской школы как-то легко снимаются под одесским солнцем. В Питере все чужие — в Одессе все свои. Что интересно, и то и другое — очень по-русски. Что особенно пленяет в «Одесских рассказах» Бабеля и в стократно более слабой, но уловившей что-то главное «Ликвидации» — так это принадлежность всех враждующих сил, всех бандитов и ментов, городовых и кладбищенских нищих, биндюжников и королей к единой одесской нации, не различающей этносов и социальных статусов. Только здесь попрошайка может сказать про богача: «Он наш». Разумея при этом не еврейство, не мафиозность и даже не место жительства, а тип личности. Именно поэтому одессит одесситу друг, товарищ и брат — хотя, впрочем, это и у питерских развито. Мы видели. Две российские Пальмиры даже спланированы одинаково — расчерчены на строгие, рациональные квадраты, не заблудишься. Они идеально дополняют друг друга: разумеется, установись в России сплошная Одесса, это было бы скучно, да и пошловато, но и сплошной Петербург подмораживает страну до полного отсутствия жизни, и потому пресловутая российская бинарность в этом случае более чем уместна.
Дорогие друзья, ну шо я вам буду рассказывать за Одессу? Хто я такой, шобы говорить за этот город? Или я оттуда? Всех моих там пребываний едва наберется на месяц, хотя этот месяц был, вероятно, одним из счастливейших. Удивительным образом одесский миф не портит впечатления от города — точно так же, как и тысячи пошлостей, спетые и срифмованные о белых ночах, не делают их черней: тебя может двадцать раз воротить от одесского юмора, растиражированного кавээнами, от песни про пивную на Дерибасовской и от вариаций на темы бабелевского Бени, но, попадая на эти улицы, ты немедленно сдаешься их несколько обшарпанному очарованию. Одесские каштаны-фонтаны-лиманы-платаны-романы, одесское чувство всеобщего братства, жовиальное самодовольство и бойкая деловитость совершенно лишены налета питерского снобизма — черты, которая искони отрицается самими питерцами, но ощущается в городе с первых шагов по нему. Возможно, в Одессе ближе море, а чувство моря сродни описанному у Мандельштама «притяжению горы»: оно задает масштаб, при нем не очень-то погордишься. Именно дыхание Черноморья, шумный гигантский порт, прославленный Воронцовский маяк — все это корректирует и дисциплинирует вечную одесскую легкость, весь ее купеческий гедонизм и бандитскую романтику. Заметим, что человечность никак не исключает мужества и самопожертвования: одесское сопротивление гитлеровцам вошло в легенду, звание города-героя просто так не присваивалось. С тем же мужеством и последовательностью Одесса отстаивает звание космополитичного города, одного из центров Южной Европы, с одинаковым мягким упорством сопротивляясь советизации, украинизации и всем другим попыткам превратить ее в обычный южный город. Так уж выбрана точка — явно не обошлось без метафизики, — что гений места совершенно непобедим: стоны о том, что «Одесса кончилась», раздаются столько, сколько она стоит, но останься от нее один квартал, она и с него восстановится в прежнем виде; останься двое одесситов — население восстановится в прежнем объеме и заговорит с прежним акцентом. Одессу можно искусственно отсечь от единого тела (не хочется называть его имперским — у этого слова слишком неприятные коннотации), но она останется южным полюсом временно разбредшейся державы, ее материнским обликом, ибо земные границы не могут рассечь миф. А миф сильнее конъюнктуры. Одесса — не русская, не украинская, не еврейская: она — наша. Это замок, на котором удерживается весь свод.
Мысль об одесской альтернативной столичности — материнской, основанной не на долге, а на любви, высказывалась многократно: Искандер, например, еще в советские времена предлагал наделить Одессу столичными функциями. Мне представляется, что Российская империя состоялась именно благодаря этим двум центрам, и облик ее был завершен именно в 1795 году, когда великая жена довершила начатое великим мужем. А Москва, безмерно любимая мною… что же Москва. Она свою роль сыграла и осталась в царской, доимперской Руси. Возвращение к ней было всего лишь откатом назад, временным забегом в прошлое, которым и будет выглядеть период с 1917 по середину XXI века из блистательного российского будущего.
8 февраля 2010 года
Минидернизация
45 лет назад, в марте 1965 года, Мэри Куант выпустила на Бродвей моделей, демонстрировавших в Нью-Йорке ее новую коллекцию. Репортаж об этом дефиле, капитально затруднившем движение на Манхэттене, попал во все теленовости. Родилось слово «мини-юбка» — раньше, с 1963-го, когда Куант демонстрировала свои модели в Англии, это называлось «стиль Лондон».
О том, что это придумала не Куант, написаны горы литературы. В самом деле, шестидесятые были временем переломным, когда выходят наружу подспудные тенденции и запретные мечтания. Сексуальную революцию уж точно придумали не модельеры. Сама Куант подсмотрела модель у своей подруги Линды Квайзен, а та подрезала старую юбку просто потому, что в длинной неудобно было убирать квартиру. Историю о борьбе Куант с Андре Куррежем за право первенства — я изобрел! нет, я! — тоже в свое время раздули до небес; не менее сенсационным стало открытие социологов о том, что мода на мини является признаком экономического подъема, а после кризисов юбки удлиняются. С чем это связано — гадают лучшие умы: наверное, в трудные времена сексуальность раздражает. Мужчинам надо о бизнесе думать, а тут на улице такое. Впрочем, общеизвестно, что большинство женщин от страха зябнут, а безденежья они в массе своей очень боятся — какое уж тут мини.
Но я не про то. У меня с мини-юбками связаны свои воспоминания — сугубо личная «статистика и социология», как выражался Ильич. У меня случались иногда романы с девушками, носившими мини. Это были не самые удачные романы и не самые счастливые девушки. Как-то так всегда выходило, что объектами особенно долгих и счастливых увлечений становились либо те, кто предпочитал миди, либо поклонницы длинных юбок, либо сторонницы брюк, в особенности джинсов. При этом не сказать чтобы всем им было что прятать: надень они мини, было бы глаз не отвести. Но как-то это им казалось то ли несолидно, то ли излишне, то ли недостаточно интригующе. Скажу больше: девушки в мини, относительно легко миновав первый этап ухаживания (телефон-кафе-кино-провожание-обжимание), только что не зубами цеплялись за эту самую мини-юбку; то есть переход к решительным действиям занимал не в пример больше времени, и не сказать чтобы усилия стоили того. Я даже сделал испугавший меня поначалу, но неоднократно подтверждавшийся вывод о том, что этим девушкам не очень нравился процесс — вернее, не он составлял их цель. Для них главное было — позиционировать себя, и с этой задачей вполне справлялась мини-юбка. А все остальное было для них так же необязательно и даже обременительно, как идеологическая нагрузка для глянцевого романа.
В том-то и заключается главная проблема с мини, что — как и большинство новаций вторичных и поверхностных шестидесятых годов — эта мода не провоцирует новый стиль жизни, а заменяет его; не склоняет к поступку, а позволяет его имитировать. Женщине, надевающей мини, кажется, что она уже сделала главный шаг, — и снимать мини ей после этого необязательно, а главное — и не хочется. Сексуально не то, что у нее под юбкой, а именно юбка — отсюда и нежелание расстаться с нею хотя бы для того, чтобы заняться этим самым манифестированным сексом. Таких предметов, которые я предложил бы объединить в общий класс «мини», поскольку пристрастие к ним служит вернейшим признаком мелкой души, — после шестидесятых расплодилось катастрофически много: вы все их знаете, а многими, уверен, пользуетесь. Сверхнавороченный смартфон никак не способствует деловой активности — просто потому, что он дорог и в нем слишком много лишних функций, так что наличие такой игрушки у якобы делового человека изобличает его крайнюю неделовитость; если же он постоянно с ним сверяется и вообще всячески крутит в руках — вы можете быть стопроцентно уверены, что перед вами фанфарон. Гигантский напузный крест выдает атеиста. Повадки поэта — мечтательность, рассеянность, эгоцентризм — свидетельствуют о том, что перед вами законченный графоман, а если на нем еще и бархатная блуза типа «художник за работой» — можете вообще не раскрывать его рукописи (файлы): в лучшем случае это разбодяженный Бродский, а в худшем платный певец суверенитета.
Подмена сути жестом — главная примета шестидесятых (во время расцвета авангарда за жест все-таки приходилось платить). Влезть в мини-юбку для большинства женщин той, да и нынешней эпохи — решение более принципиальное, чем отдаться; немудрено, что отдаваться им и не нужно. Мини-юбка — такая же черта символического мира, столь многословно и претенциозно описанного в новой французской философии, как и сама эта новая французская философия: с мини-юбкой, например, хорошо смотрится том Бодрийяра. Если б я был модельером, так бы и выпускал их на подиум: макси — с Витгенштейном, миди — с Сартром, а мини, совсем уж неприличное, — с Деррида, Бодрийяром и Фуко.