Стая воспоминаний (сборник)
Шрифт:
И трубка стала посылать сигнал космического спутника.
Договорились! И вообще веселые дела — вспомнить о той поре, когда каждый из нас был великим художником: талант лишь пробуждался, а мания величия уже владела каждым.
Хорошо по утрам! Бродишь по анфиладе, свидетелей нет, бродишь среди холстов, мысленно отвергаешь ранние из них и признаешь нынешние, строчку какую-то, как леденец, все пробуешь на вкус, все бормочешь, напеваешь, работаешь вовсю, хотя и без кисти, но так легко, так азартно работаешь!
С чашкой свежего кофе он остановился перед незаконченным холстом, перед «Письмом», перед этим полотном, наиболее выражавшим ту манеру, которую он, как ему непреклонно думалось, наконец-то обрел, — ту манеру,
Каша меж тем варилась на плите, пахло в мастерской, словно в приличной квартире, да и как же иначе: ведь сын Игорь и здесь должен чувствовать себя как дома. А то вдруг страдать будет, переживать сознательный подросток за своего бездомного батю, покинувшего настоящий дом и поющего теперь по чужим квартирам.
Только не ожидал он, что сын так рано придет из школы, и, впустив этого птенца, он некоторое время смотрел в его серые, теплые от родственных чувств глаза, вскользь окинул взглядом всю тонкую фигурку, точно сравнивая себя и сына и запоздало удивляясь: оба выросли, оба невысокие, но оба выросли, выросли. Черт возьми, в глазах Игоря и неуловимый огонек вдохновения горел, только художник может понять художника, и Бач догадался, что сыну легче всего рисуется здесь, где по углам, по стенам — созданные поющим батей образы.
— Работать будешь? — профессионально спросил у сына.
Сын метнул влюбленный взгляд на мольберт.
Что ж, каждому свое: у старшего художника нет дома, у младшего — нет мастерской. Но когда мы объединяемся, подумал Бач, у нас и дом общий, и мастерская общая, и когда мы вдвоем, то как-то увереннее чувствуешь себя, сильнее, жизнь опять нравится.
В молчании, предвосхищавшем творчество, они ели кашу из овсяных хлопьев.
Если откровенным быть, очень смущало его, что в сыне проявились способности к рисованию. Представишь свои метания, долгие поиски, ничтожный результат к сорока годам, творческие неудачи — и такой спокойной, правильной, гармоничной покажется жизнь инженера или врача. И хотелось, чтобы сын не соблазнился окончательно творчеством, а пошел бы учиться на врача, допустим. Вот как Леша Балло, доктор, облысевший рано. Он и доктор, друг человечества, он и рисует на досуге. Пускай дилетант, пускай бесталанен, да все же такая у него благородная профессия, и еще неизвестно, кто более счастлив а жизни: тот, в ком искра божья, или тот, кто обучен ремеслу. Что дороже: всю жизнь мучиться поисками или просто работать, зная праздники, воскресные дни, семейные торжества?
Но когда сын сел за мольберт, Бач все-таки почувствовал гордость за своего подрастающего художника, тут же опроверг схему нормальной, упорядоченной жизни, тут же вспомнил то особое чувство, знакомое всем, кто творит, то чувство беспредельной радости, приходящее в конце работы на смену мукам, нервозности, неудовлетворенности, и отмахнулся от родственных забот: пускай и для сына тот же жребий, те же огорчения и поиски, если уж у них общая мастерская…
Вот и ходатай. Алексей Балло, спаситель человечества, принес тающий снежок на берете, жгучее любопытство во взгляде странных, с очень широкими зрачками глаз, привычное сочувствие в первом же, с наскока,
Чтобы сын не привыкал к лицемерию взрослых, Бач увлек врача на кухню, где стоял запах диетической каши, и перешел на шепот.
Стоило однажды пожаловаться доктору на усталость, головную боль, как тут же Алексей Балло принялся опекать, требовательно вопрошать по телефону о самочувствии, наносить профессиональные визиты, выспрашивать больше всего о самом потаенном, о том, что занимает мысли и что на душе. Врачи любят устанавливать синдромы. Наверное, все врачи привыкли не только соваться пальцами в запретные части тела, но и лезть в душу, и Алексей Балло был таким же.
Ну, поскольку в этот день юный художник в мастерской, то и нечего вести неосторожные разговоры, и вскоре Леша Балло подхватился, не получив на этот раз никаких жалоб, вскоре оказался за дверью, и Бач, слушая его шаг и по лестнице, понимал, что врача, балующегося живописью и, может быть, тайно помышляющего о славе живописца, охладило хорошее самочувствие знакомого ему художника. Даже о лифте забыл благодетель!
Зато лязгнули на площадке шестого этажа дверцы лифта, шум послышался в растворенной кабине лифта, топот ног, а если вознеслась камера лифта до конца по вертикали, то это лишь к нему, поскольку нет на площадке больше квартир, а только мастерская.
И он открыл незапертую дверь, и предстала тройка старых воробьев, вспомнивших о том, что двадцать лет назад они были студентами, такими молодыми, такими веселыми, такими гениальными…
Без утайки шел разговор о дарах, преподносимых жизнью, и в будущем, в ближайшем будущем распахивались перед Бачем дверцы автомобилей и просторные квартиры: гости настаивали на путешествиях, и если окажешься в Минске — то волшебно откроются двери четырехкомнатного чертога, отведенного для повседневной скуки, а потом, в этом же доме, на первом этаже, и двери не менее шикарной мастерской, где ночует вдохновение, а если в южную сторону покатишь, то встречать будут и в Краснодаре, и на всем пути от Краснодара до Черного моря или Азовского, встречать нектаром виноградной лозы в разных летних приютах, бунгало, беленых хатах и просто в палатках, пока не откроется на морском побережье восхитительный хуторок…
Он хотел узнать студенческих бунтарей в седовласом и располневшем Коле Гончике, в поджаром Клинчевском, но это нелегко за давностью лет, и он переводил взгляд с одного на другого, привыкал к печати времени на их лицах, находил в их житейских победах какую-то неясную надежду и на собственную удачу и откровенно сочувствовал, что двое из друзей пришли к поре процветания несколько потрепанными: один поседел, другой полысел, да и морщины уже, морщины. Сорок лет, братцы! И все равно двое из однокашников без удержу хвастали достижениями, и лишь москвич Игорь Кочкарев, не имея иной возможности поднять свой престиж, предлагал абстрактные тосты. Но хоть с Кочкаревым они тоже десятилетиями не виделись, он слышал о нем больше, чем о других однокурсниках, разъехавшихся по стране добывать славу и блага, и даже знал пошлые подробности его семейного краха. Тощенький, точно лишь теперь сошедший со студенческой скамьи, приятель этот ему нравился тем, что он даже в худшие времена жизни, при полном отсутствии недвижимого имущества, все равно предлагал оптимистические тосты.
А ведь в чем коварство закуски? Цепляешь вилкой, допустим, кружок соленого огурца — и вспоминаешь собственный погребок в Минске, расположенный в гараже и богатый всяческими бочонками с соленьями. Ну, коварство закуски! И другой, южный гость пустился в перечисления вкусных яств, годящихся для сборища, для компании студентов, отсутствовавших на попойках двадцать лет, и лакомился южный гость сейчас будто и не пресловутым соленым огурцом, а моченым яблоком или моченым арбузом… В сорок лет, все побеждая да побеждая в жизни, знаешь цену всему.