Стая воспоминаний (сборник)
Шрифт:
Стоя в дверях, на возвышении, он провожал всех взмахом руки, как с борта самолета. Светелка лифта захлопнулась, и устремились вниз, по вертикали, юность и сорокалетний опыт.
Ба, а ведь Игорь Кочкарев и не собирался бежать вместе с однокашниками!
— Со стеклом или без стекла заберешь? — спросил он дерзко у Кочкарева, кивая на его приобретение. — В самолете тебе не лететь, а вдруг в такси разобьешь?
— Пока оставлю у тебя. Вдруг тебе понадобится на выставку? И все равно мне некуда везти.
Понимая, что это щедрость бывшего студента, похожего на студента и теперь, что это его подарок, он шлепнул его по плечу и лихорадочно, словно опасаясь, как бы и этот однокашник не сбежал, принялся говорить:
— Да, я слыхал, мы не видимся, но я слыхал, что тебе некуда везти. Такие суки эти жены. Ну ничего, сына моего здесь нет, можно откровенно. Да, так послушай: о чем мы так успешно болтали? Я ведь, когда вы втроем позвонили, думал:
Так он убеждал москвича, который отвлекся и рассматривал стены, и очень хотелось ему разговора, прерванного жизнью еще со студенческих лет, и очень хотелось ему найти в старом знакомце единомышленника.
Странно, что к вечеру, когда Кочкарев пустился искать ночлег, а сам он остался в мастерской сторожить свое вдохновение, ему почудилось, будто вчера или сегодня он что-то новое напевал, что-то интересное, бьющее по нервам, и он пытался подробнее припомнить вчерашнюю институтскую сцену или сегодняшние встречи, но все оказывалось перепетым, и тогда он опять увязал в подробностях пережитого, подбирал крохи дружеского пира, маленькую повесть детства сына перечитывал, свой захватанный пальцами роман пролистывал, толковал заново жизнь залетных гостей — и вдруг возвращался к обманчивому чувству, точно пополнилось его музыкальное собрание.
С этого предчувствия, предугадывания обычно все и начиналось, и было ли тебе плохо, катился ли на тебя ком неприятностей или свеча радости освещала сумерки четвертого десятка лет, а день меж тем оборачивался новой и потому самой лучшей песенкой.
Балтийский смерч
Что жизнь? Мчишься, мчишься наперегонки с остальными, вовремя обретаешь гнездышко в том кооперативном доме, где живет отныне российский кумир, блистательный гений экрана; потом воспитываешь дочь Алену в самом пуританском духе, радуясь, что она одновременно так легко впитывает благородные манеры, нанимаешь в репетиторы капризного мастера, принадлежащего чуть ли не к родовому древу великолепных пианистов, и воображаешь себя все той же неувядающей, прелестной женщиной, матерью талантливой дочери, пока эта дочь Алена, уже в совершенстве владеющая английским языком, не приводит однажды в дом свору своих задушевных курящих дворовых подружек; а мужа Вячеслава, человека делового, вдумчивого, да несколько скромного, пребывающего всю семейную жизнь в одной и той же должности главного инженера, холишь, учишь, наталкиваешь на мысль, журишь, щадишь, любишь, не опускаясь до ревности, — и так несется московская сытая жизнь, не омрачаемая семейными катаклизмами, но все-таки нервозная, и несется, несется, несется жизнь, и ты мчишься наперегонки с остальными женщинами из крупной лаборатории, пока чей-то альтовый, поддельный, почти девчачий голосок не образумит: постойте, а кому в этом году сорок, у кого этот опасный для женщины рубеж, кому пора наконец подумать о себе, а не о коврах, мужьях, автомобилях, избах для летнего отдыха в Подмосковье?
Так и случилось однажды в душный день начала июля, когда распахнутые окна лаборатории не только не открывали доступ прохладе, но, казалось, зазывали печной жар, исходивший от раскаленной близкой стены здания напротив. Кто-то из сотрудниц, самостоятельных как будто и серьезных женщин, впадающих время от времени в глупость, рассказывающих иногда побасенки о всем известных актрисах, фигуристках, поэтессах и определяющих возраст их любовников почему-то одними и теми же двадцатью восьмью годами, именно кто-то из них и заронил в душу Галины Даниловны тревогу: критический возраст для женщины, катастрофически прибавляются морщины, сморщенная кожа рук и внуки, внуки!
«Да что это — шлагбаум? — осуждающе покосилась она на говорунью. — Предел какой-то? Годы ведь не находятся ни в какой прогрессии с очарованиями жизни или грустью, страданиями. То есть потом, конечно, в старости! А пока…»
И она, склоняясь над шатким, облупившимся, потерявшим кое-где лакированное покрытие, не то янтарным, не то местами побелевшим, точно выгоревшим от перекиси водорода, столом, почувствовала наслаждение от того, что никто из сотрудниц, из случайных знакомых, с кем разговоришься в очереди, не дает ей сорока лет, все изумлены, все глядят на нее с нарастающей влюбленностью: «Да что вы! Да вы, наверное, все время дома? Или на даче, на воздухе?» Какое там дома! Наравне с Вячеславом всю жизнь она тащила тяжелый воз забот, забот
И все же, слушая панические разговоры о критическом для женщины возрасте, она, вздыхая легко, облегченно, с почти неслышным поющим подголоском, подумала с какой-то преступной для деловой женщины сладострастностью о том, что может хоть сейчас достать из полукруглой, полумесяцем, сумочки пудреницу с зеркальцем, украшенным микроскопическими веснушками, этими благоуханными микробами прессованной пудры чуть ли не терракотового цвета, и увидеть свое отражение, свой чистый, навечно отшлифованный в мастерской природы лобик, коралловый рот с упругими губами, человечные глаза, синие, насыщенной синевы; но радость была бы упрощенной, если можно вот так, посредством зеркальца, встретиться с самой собою, а бодрящее чувство начиналось еще до того, как посмотришься в зеркальце, и было заложено в самой возможности каждую минуту убедиться, какая ты есть, и все же продлевать радость, лишь изредка раскрывать сумочку и повышать свой тонус. Нет-нет-нет! Нет-нет-нет, Вячеслав Николаевич, мысленно твердила она тут же оправдания, нет-нет-нет, мой муж, я не пустышка, я так люблю эти схемы, люблю копаться в них, щепетильна и никогда еще не слышала попрека от заведующей лабораторией. А распахиваю сумочку чаще всего для того, чтобы достать эти тоненькие, дамско-мужские в наш век, приятные, легкие, диетические сигареты. Я же курю! Да еще как! И хоть бы какой след — так нет, не портится и цвет лица! И курю больше всего в обеденный перерыв, когда весь наш дамский коллектив подогревает в это время захваченные из дому бульоны в элегантных, глазурованных, расписных бидончиках, капустные или щавелевые щи в термосах. Дамский коллектив, одни женщины в лаборатории, и нечего стесняться, нечего бежать в столовую этажом ниже, давай подогревать обеды. Господи, как будто время послевоенное или жизнь накануне глобального голода. И после этого упоенно вести нескончаемые саги о паласах, автомобилях, квартирах, укромных зеленых личных островках в Подмосковье… Ну, да простят мужчины женщин: и в преклонные годы мужчины не знают всю правду о своих любимых. Непонятный какой-то закон, непонятая чистота мужчин… Да что об этом? Жизнь. И когда остается до конца обеденного перерыва пятнадцать минут, можно войти в лабораторию, где еще не испарились кухонные запахи, увидеть, как вынимают из огромного, бог весть какою фирмою изготовленного чайника самодельный электрический нагреватель, похожий двумя своими прутьями на странные сизые щипцы, и достать из общего холодильника цейлонский чай, украинский сахар, вологодское масло, московское печенье — все, что было принесено в понедельник на всю неделю, и услышать в лаборатории-столовке голос то ли справа, то ли слева, то ли из замаскированного динамика: «Кому сорок, а у нашей Галины Даниловны пока еще первая молодость…»
Это была приятная истина, Галина Даниловна ответила вежливой улыбкой, но уже тотчас на нее снизошло: «Допустим, это сейчас все мое — красота, здоровье, очарование. А дальше? А через десять лет? Да ведь недаром все эти бабские разговорчики!»
И, вновь прикуривая, она поспешила в безлюдный коридор, впервые испытывая такую острую тревогу и осознавая, что старость не минует и ее. Господи, неужели и она превратится в пенсионерку, в старуху, в женщину, которую предаст молодость, в женщину, в которой ничего не останется от прежнего внешнего таланта?
Взвинчивая себя чужими фразами, припоминая панические рефрены сотрудниц, она принялась нервно расхаживать по коридорным коврикам, бросилась даже к лестничному, огромному зеркалу, увидав там некую актрису и узнав в ней себя, потом и в маленькое, особенно ценное зеркальце из сумочки гляделась, успокаивая себя, хорошея от этой молнии испуга и находя, что никогда еще не была такою дурой, как сейчас.
Румяной девочкой вернулась в лабораторию, в одно мгновение помудревшей женщиной села за пятнистый стол. Что жизнь? Мчишься, мчишься наперегонки с остальными женщинами, наравне с мужчинами тянешь служебную лямку, украшаешь в доме все плоскости хрусталем, тащишь и тащишь каждый день поклажу для уютной утробы холодильника, а не пора ли, глядя в иную даль жизни, подумать о себе, пощадить, пожалеть самое себя?
И, заранее зная, что на ее просьбу отзовется каждая, угадывая счастье даже в возможности попросить и быть осыпанной предложениями, Галина Даниловна тихонько, вполголоса, сокровенно спросила, не поможет ли кто-нибудь устроиться ей в некий недоступный санаторий, а то все наши дома отдыха лишь для веселья, для крепкой нервной системы, но не для отдыха.
И тут же одна из богинь нарочито будничным голосом предложила свободную путевку в Прибалтику, но не только в Прибалтику, а именно в Дубулты, и не только в приморские Дубулты, а именно в эпицентр духовной жизни, в писательский санаторий, именуемый Домом творчества. Галина Даниловна в одно мгновение сообразила, что срок ее отпуска как раз чудесно совпадает со сроком путевки, вскочила из-за примитивного стола и расцеловала дарительницу.