Стая воспоминаний (сборник)
Шрифт:
ПОВЕСТИ
Безумства юных лет
И вчера, и позавчера, и пять лет назад ты просыпался с постылой мыслью о том, что опять тебе ехать в автобусе, наполненном смрадным дыханием таких же, как ты, мужчин, их никотиновым перегаром, а затем еще и в вагоне метро терпеть ту братскую тесноту, когда может почудиться, что тебя готовы то ли обнять, то ли задушить. И было бы, пожалуй,
Когда тебе за сорок и ты уже ничего нового от жизни не ждешь, когда семья раздражает, а работа утомляет, когда на каждую красивую женщину смотришь с любопытством, но совершенно бесстрастно, понимая, сколько мужчин бесилось из-за нее, то принимаешь как высший дар именно эти мгновения, сближающие тебя с твоими друзьями еще более, и хочешь, чтобы твои друзья жили как можно дольше. Такое теперь очень редко бывает, чтобы сорокалетние были преданы друг другу, теперь все скрываются в своих домах, как в неприступных крепостях, живут замкнуто, и Штокосов очень гордился своими зрелыми дружками, этим неразрывным тройственным союзом, дарующим возможность каждодневных бесед. А поговорить единомышленникам всегда есть о чем, но если даже и молча посидишь в своей компании, то все равно душа будет полным-полна.
Они и в этот день взвесили на ладонях все, чем были богаты. Солнце освещало их ладони, высвечивая замысловатые, витые линии судеб, на которых лежал то бумажный рубль, весь позлащенный лучами, то горстка монет того же достоинства, горевшая, тем не менее, в щедром небесном освещении как злато, как платина. Господи! То презираешь жену за то, что каждый день она тебя снабжает пресловутым рублем, то готов к концу рабочего дня, когда вы трое соединили души и рубли, благодарить женщину за то, что она так дорого ценит день твоей жизни. И пусть никто не знает, как ты распорядился копеечным богатством: здесь начинается общая тайна вашей компании.
Итак, горели золотом копейки, пели в унисон три души, нескончаемый летний день обещал забвение всех семейных глупостей, и Штокосов, пересчитав радостные минуты, воплощенные в металле, преданно посмотрел затем на Журбахина и Лунцова. Вот момент, от которого тоже в немалой степени зависит весь вечер — и как он сложится, и удастся ли до сумерек просидеть в излюбленном баре. И вот Штокосов, уже становясь абсолютно свободным до позднего вечера, до постылых минут возвращения домой, когда узнаешь настроение жены, даже не глядя на нее, обвел светлым взглядом лысеющих приятелей и понял, что он им тоже дорог и что они испытывают, пожалуй, такое же упоение свободой. Была прекрасна минута мужского единения, когда вы трое, не столь богатые и нынче, держитесь так независимо и цените эту поэтическую минуту как начало великолепного вечера. И Штокосов молча, взглядом поблагодарил друзей, тоже сберегших сакраментальный рубль, и по себе же представил, как каждый из друзей вернется потом домой, изображая сытость и презрение к еде, небрежно покосится на тарелку с молодым отварным картофелем цвета слоновой кости, залитым расплавившимся маслом, в котором застряли, словно какие-то рифы, изящные веточки укропа, и станет торопливо поглощать эту летнюю пищу, выдавая себя и спохватываясь: не напугал ли жену волчьим аппетитом?..
Они сошли, необыкновенно вспотев в душегубке метро, на станции «Щелковская»: подземный поезд приблизил к счастью каждого вечера, и можно двинуться по широчайшей, полого текущей Уральской улице, которая рекламировала на каждом шагу в своих витринах то шелка, то плюшевые диваны, а издали манила смешанным лесом — тем дивным нескончаемым лесом, что начинался у Кольцевой автомобильной дороги. И когда открывался взгляду пейзажик, ограниченный вертикалями зданий Уральской, Штокосов думал о том, как повезло им троим, что работают они в Измайлове и что совсем близко от их конторы до заветного уголка Москвы. У каждого, кто все жаркое лето живет в Москве, есть свой заповедник, оазис, куда стремится душа отдохнуть, и порой этот оазис соседствует с какой-нибудь свалкой или унылым брандмауэром, но все равно каждый находит свою прелесть в том облюбованном уголке, куда он бежит.
Попытайтесь летом утолить жажду в пивном баре
И распахнулась перед ними дверь, и знакомый официант Валера, эффектный, благородной наружности, щеголеватый, как эстрадный певец, провел их паркетной дорожкой к столику, занятому юнцами, и без осложнений уговорил юнцов пересесть, и юнцы, подобострастно посматривая на них, троих лысеющих друзей официанта, в один миг поднялись, весело загалдев:
— Три пенса. Наши пенсы. Три пенса!
Что такое — три пенса? Название монетки? Ничуть. Так, сокращенно, юные теперь называют пенсионеров, и были они, сорокалетние, определенно стариками для двадцатилетних, и темный угловой квадратный стол с выступившей на нем пивной росой, словно тоже вспотевший в банной духоте бара, всегда уступали для них, друзей официанта Валеры, и даже окрестили этот угловой удобный столик так понятно: «Три пенса».
Когда приветливый, смуглый, с черными бровками Валера, всегда носивший изысканный галстук-бабочку, вопросительно взглянул на них, понимая и без слов их просьбу, и поставил перед ними три наполненные ледяные кружки, Штокосов привычно сунул руку в карман пиджака, нащупывая и извлекая то, что всегда захватывал из дому. Иногда это была таранка, которую так приятно чистить, обнажая бронзовую копченую спинку и деля на ароматнейшие дольки, иногда был бутерброд, а вот теперь оказался свежий зеленый огурчик.
А шумное сборище, а тропическая духота, а люди в баре, которые лучше всех остальных людей, потому что с первым же глотком забывают обо всем!
Хлебнув золотого ледяного настоя, Штокосов испытал изначальную вспышку озарения и словно впервые увидал троицу — Журбахина, Лунцова, себя рядом с ними. Дай бог, чтобы никогда не кончалось их братство. Ведь вот они уже ничего интересного от жизни не ждут, о женах никогда в своей компании не вспоминают, а сыновей не видят будущими гениями, — и дай бог, чтобы чаще встречались они за столиком «Три пенса» и вели беседы, еще более роднящие троих. О чем только не было переговорено! О войне, которую видели глазами пятилетних детей, о голоде и нынешней пресыщенности, о славе и равнодушии к ней, а более всего о душе, о взлетах и падениях человеческой души и вечных ее загадках. Правда, в последнее время всех троих почему-то одолевали более воспоминания, связанные с какой-нибудь незабываемой влюбленностью в пору первой молодости, и Штокосов понял, кажется, именно теперь, отчего они стали жить воспоминаниями о молодости, — именно теперь, когда будто впервые увидал друзей и себя, увидал глазами постороннего, что ли, или уж очень трезвого. Батюшки, какие три богатыря, какие лысеющие красавчики! Допустим, они уже давно не думали об одежде, о моде, носили с достоинством лишь бы какие пиджаки и брюки, отутюженные еще где-то на швейной фабрике, но ведь и лица у троих уже были, если можно так выразиться, поношенные. И лысины! У широкоплечего высокого Журбахина лысина была прикрыта реденькой русой прядью, начесанной от левого виска к правому; у тщедушного, субтильного Лунцова клочок волос спереди, чудом уцелевших, уже не мог скрыть оголяющейся макушки; а у него, Штокосова, волосы и поредели, и поседели сплошь. Но в этом ли дело? Их давно не интересовало, как относятся к ним жены, охваченные паникой после своих сорокалетий, а друг друга они обожали все равно и принимали эти свои застолья и беседы как бесценную компенсацию за всю усталость, дарованную работой, тиранством жен, абсурдом монотонных дней.
Пираты, захватившие бар, вовсю шумели, нисколько не мешая Штокосову думать или разговаривать с приятелями, и Штокосов отсюда, из этого огромного ковчега, сквозь стекла посмотрел, как всегда, с превосходством на толпу: ты отдыхаешь, а людей гонит суетная жизнь. Ах, Москва, Москва! Толпами нас гонит Москва, набивается нас целая сотня в каждый вагон метро, собираемся мы великими базарами у автобусных остановок, в очередях пожираем глазами далекий прилавок и ненавидим соседа по очереди, крадущего наше время, но зато хвала московским небесам, если все-таки есть у нас заветный оазис, где возрождается терпеливая душа.
Думая так да глядя на толпу, от которой его теперь отделяло толстое стекло, Штокосов уже слышал знакомое начало, некий зачин, предшествующий очередной истории из молодых лет, которую собрался поведать худенький Лунцов:
— Было это в пятьдесят девятом году…
Благословенные времена — тысяча девятьсот пятьдесят седьмой, пятьдесят восьмой, еще несколько последующих лет! Благословенные времена студенческой молодости, богатые сердечными увлечениями, пирушками и вынужденными голодовками, всякими острыми событиями на грани невероятного и фантастического.