Стая воспоминаний (сборник)
Шрифт:
Он и несколько позже, когда пришла пора отправляться обоим на службу, поймал себя на странном чувстве, будто сюда не явится более никогда. Он даже загрустил от этого предчувствия. И, желая скрыть свою грусть, нарочито бодро предложил Наде ехать на службу в такси.
— Я все же богат, и сначала тебя к Курскому вокзалу, а оттуда — в Измайлово, — наметил он счастливый маршрут.
— Зачем на такси? — посмотрела она на него внимательно и вроде с укоризной.
Он почувствовал себя в ловушке: ведь если он предлагает ехать на службу на такси, то это может показаться ей прощальным церемониалом. И, страдая от того, что она может подумать о тех дурных намерениях, которых он вовсе не имел, он воскликнул чуть ли не с мольбой:
— Конечно же, извечным маршрутом. Традиционным маршрутом. Я должен знать, какой это нелегкий путь: сначала одним транспортом, потом в метро.
Она кивнула с улыбкой, прощая его радость и неосмотрительность.
А маршрут оказался сложнее, чем Штокосов себе представлял. Инженерной улицей, оставив позади кинотеатр «Марс» и великолепно застроенное шоссе, они вышли к электричке, к платформе Бескудниково, где было полно людей и где очередная шальная электричка вмиг поглотила всех и понесла по Москве к одному из средоточий Москвы — к Савеловскому вокзалу. Бескудниково, платформа Дегунино, платформа Окружная — и вот он, Савеловский. Савелий, как иногда шутят москвичи. Но еще не все, еще надо втиснуться в троллейбус, чтобы добраться до «Новослободской», а оттуда по кольцевой линии — до «Курской». И всюду: в электричке, в троллейбусе, в вагоне метро — всюду Штокосову чудилось, что он не умеет держаться с Надей так, будто они давно знакомы или даже муж и жена, что не может погасить на своем лице радости, что все люди понимают его тайное ликование и думают: вот едет старый бабник. Очень неловко он себя чувствовал, и если не оглядывался по сторонам, опасаясь излишнего внимания людей, то все-таки томился, пока добирались вдвоем с Надей до «Курской».
— Мой телефон ты не забыл, ты мне позвони и все объясни. А если какие-нибудь осложнения, то положись на меня, — скороговоркой обронила Надя и, никого не стесняясь, чмокнула его в щеку и повернула к баррикадам, к автоматам-щелям, автоматам с рядом лазеек, где электронное устройство учитывало каждого покидающего подземелье пассажира.
Милая! Он все понял, хотя и догадался, что скороговорку эту Надя еще в пути сложила, но ведь было в этой скороговорке самое главное: ее, Надино, заверение. Милая женщина, божье чудо, милая и родная!
В презренной своей конторе он появился с опозданием на минуту, когда все прилежные плешивые труженики уже чертили осточертевшие эллипсы, окружности, и жизнь всех этих несчастных сослуживцев представилась Штокосову тоже апокалипсически заключенной в какой-то круг: служба — семья. И так до заветной черты, до пенсии, которая и вовсе замыкает круг жизни. Как все убого. Как монотонно. Он смотрел на склонившиеся головы, на густой послушный рой, облепивший ватманские листы, и ему казалось, что никто из сослуживцев так и не обрел истину, а уж счастьем и подавно каждый обделен.
— Послушай, твоя жена сейчас звонила, — хмуро поведал ему субтильный Лунцов. — Где ты там вчера? И вообще — без нас… Короче! Звонила жена, поди и срочно успокой.
Он улыбнулся Лунцову, весело посмотрел на Журбахина, а друзья, как ему показалось в необыкновенной своей просветленности, неодобрительно переглянулись. Как же, в молодости нам все было позволено, а теперь не дай бог, если чья-нибудь радость перевесит…
Он сделал вид, что ничего не заметил. Он имеет право быть бесконечно великодушным! Вчера он по-королевски расстался с ними, поделив поровну деньги, а сейчас великодушно не замечает их подчеркнутой хмурости и в ответ на эту черную неблагодарность великодушно готов поделить все, что осталось в кармане. Таков настоящий мужчина.
— Поди позвени, — настаивал меж тем Лунцов. — Ты хорошо продумал легенду? Короче. Заночевал у меня, а позвонить не мог, потому что у меня нету телефона, а главнее: ты почувствовал себя неважно. Именно на это упор: почувствовал себя неважно. А для оправдания покажешь жене медицинскую справочку. Наш терапевт из медчасти — почти приятель мне, такую справочку черкнет, если надо. Бюллетень, конечно, ты не получишь, потому что здоров и весел, а справочку, если во имя святой лжи… Короче! — поторопил он.
И Штокосов отправился, делая замысловатые зигзаги меж столами и кульманами, к телефону, думая о том, что грешника всегда опекают боги, то есть наши лучшие друзья.
— Ты? — как-то странно, с каким-то злорадным смешком, что ли, спросила у него тихим голосом жена, подошедшая к телефону где-то там, в Москве, в одной из бывших деревень, ставших современной, растущей на глазах, многоэтажной Москвой, очередным городком, микрорайоном мегалополиса. — Ты жив, здоров, спокоен?
Он понимал: ей нельзя там, в конторе, затевать истерику, исходить криком, браниться, сыпать извечными клишированными женскими проклятиями. И потому так ровна интонация, потому
Но там, оказывается, плакали.
— Я так и знала, что ты у Лунцова. Да, я знала, что у Лунцова и что если не позвонили — то тебе плохо. Как же, оберегали меня, чтоб я могла уснуть ночью. Уснешь? Боже, но как хотя бы теперь? Это может быть очень плохим симптомом… знаешь, предынфарктное состояние… Сходи к врачу! И займи у кого-нибудь, поешь. Ты же без рубля сегодня. И вчера, конечно, без обеда…
Этот мегалополис, этот город, давно превратившийся в созвездие городов, образующих необозримую Москву, в эти мгновения вел самые разные разговоры по телефону, и тонкие провода разносили в эти мгновения деловые сообщения из учреждений или лепет арбатских старушек, уже с утра болеющих скукой жизни, и голоса просили, требовали, настаивали, умоляли, диктовали, врачевали, возбуждали, сеяли панику; и кто-то юный, косноязычный от первого счастья, кричал петушком из телефонной будки той девочке, которая отвечала ему мурлыканием каким-то; а некто древний, давно живущий мыслями средь тех былых друзей, кого уж нет в Москве и никогда не будет, стойко добивался похоронить ту, которая уже не слышит телефонной трели, на московском погосте, именно на московском, а не на загородном погосте, потому что Антонина Андреевна всю жизнь прожила в Москве и должна лежать в московской земле, крестиком ли гранитным или стелой мраморной оставаясь находиться в Москве, в своих исконных пределах; а некий мужчина тридцати лет, считающий себя суперменом и психологом, некий Юра, отрекомендовываясь непременно Юрием Васильевичем, как и полагается солидному человеку, уважающему себя, в это время медленно, точно пересчитывая цифры семизначного богатства, набрал заветный номерок и, елейно справившись о здоровье некой мудрой Аллы Юлиановны, усталым голосом талантливого актера соврал о бессонной, проведенной за настольной лампой, за пишущей машинкой, за вторым вариантом кандидатской диссертации ночи, хотя ночь провел в объятиях горячей жены, в неистовой любви и в совместных с женою грезах о лучшей жизни, — бог знает о чем только не вела большая, как государство, Москва телефонные разговоры уже с утра, но именно в этот миг, когда Штокосов принялся звонить жене, подумав почему-то о великом количестве телефонных станций, бесчисленных телефонных аппаратах и триллионах телефонных звонков, именно в этот миг, когда он надеялся успокоить жену, наслушаться ее проклятий и обвинений, но вдруг различил доносимое сотами мембраны всхлипывание жены, то понял тотчас: сколько бы ни было в Москве людей, сколько бы ни носилось по подземным кабелям Москвы просьб и восклицаний, обещаний и признаний, а лишь всхлипывающий голосок жены способен так смутить его душу. Один-единственный голосок жены. Один-единственный голосок в не поддающейся никакому учету разноголосице московского утра. Кто еще в Москве всплакнет по тебе, вообразив, что с тобою ночью случилась беда? Горе вралю! Нет, Штокосов нисколько не думал отказываться от счастья, свалившегося на него неожиданно и все еще как бы гулявшего в крови и необычайно прибавлявшего сил, но все-таки теперь, после жениных слез, погасил улыбку победителя и твердой походочкой отправился в медицинскую часть, к терапевту Крушанцеву — хорошему знакомому Лунцова.
— Я друг Лунцова, — так и представился Штокосов моложавому, с очень тонкой, но морщинистой кожей лица врачу. — Я друг Лунцова, а друзья, стоит им лишь пожаловаться на головную боль, поступают как лучшие люди человечества: сразу отправляют к врачу.
Крушанцев, как показалось Штокосову, нахмурился при упоминании фамилии Лунцова и опустил голову. Штокосову этот жест врача, эта неприветливость подсказали: не так уж рад Крушанцев иметь честь быть приятелем Лунцова. Штокосова это покоробило, он уже готов был махнуть рукой на такого заносчивого приятеля своего лучшего друга Лунцова, но что-то удержало Штокосова в кабинете врача. Возможно, то обстоятельство, что Крушанцев несколько мгновений сидел все еще с опущенной головой и как будто скорбел — непонятно, по чему.
— Вы друг Лунцова? — наконец поднял Крушанцев благородное, несколько удлиненное, с нежной и все же морщинистой кожей лицо.
— Да! — с вызовом и торопливо ответил Штокосов. — Друг Лунцова и друг Журбахина! Так что… ожидайте: в свое время появится перед вами и наш общий друг Журбахин.
— Нет, зачем вы так? — вроде оробел Крушанцев. — Пусть не появляется подольше. Зачем вы так? Лучше бы вы все оставались живы-здоровы.
— Разумеется, — подхватил Штокосов, уже испытывая симпатию к врачу, показавшемуся поначалу снобом.