Стеклянная тетрадь
Шрифт:
— Должно быть, я задремала, — подумала Ольга Алексеевна, — что–то пригрезилось мне.
И на удивление себе самой вдруг сказала:
— Прости, Отец.
На душе у неё было значительно легче прежнего, хотя она и не осознавала этого. Что–то изменилось, что–то случилось. Кто–то будто снял с неё груз. Она поднялась с лавки и быстро спустилась вниз по лестнице, вслушиваясь в гулкое эхо собственных шагов.
На следующий день операция состоялась.
— Она будет жить! — убеждённо сказал Доктор.
Ольга Алексеевна поверила ему. Катюша будет жить! Так сказал Доктор! Так велела судьба! Но что такое судьба? Если Катюша суждено жить, тогда зачем нужно было это страшное испытание больницей и операцией? Зачем все эти
— И мужа нет, — посетовала она, — а ведь он мог бы помочь, сукин сын. Не чужой ведь ребёнок болеет. И что на него нашло тогда? Какая шлея под хвост попала? Жили и жили себе, нет вот боднуло его что–то неведомое. Прилетел, облаял, как пёс безумный. Ушёл, как в воду канул. Ни слова доброго, ни денег на лекарства.
Так или примерно так рассуждала Ольга Алексеевна, ведя нехитрое своё хозяйство, выхаживая больную дочку и воспитывая сынишку. Серёжа старался из всех сил, помогая ей: спешил приготовить яичницу, научился замешивать тесто для блинчиков (из воды и муки). Пятилетний парнишка не брезговал протирать голенькое тельце сестрёнки, когда она не успевала позвать кого–нибудь, если на неё внезапно накатывала нужда сходить в туалет — сама–то она ещё не передвигалась, только училась ходить после операции, только училась разговаривать. А Серёжа суетился, переживал, хотел всюду поспеть. Маленький, но серьёзный и много успевший почувствовать человечек.
— Вам бы надо отдохнуть, — сказал Ольге Алексеевне после очередной консультации Доктор.
А у неё не было денег. Жизнь давно стала другой. Работа осталась где–то в глубоком прошлом, знакомые легко растерялись, будто хилая осенняя листва, развеянная сильным ветром беды. И вот снова ей вспомнился муж.
Она положила немало сил на то, чтобы отыскать его. И отыскала.
— Что тебе надо? Денег? На что? При чём тут я? Я ушёл от тебя и оставил тебе здоровых детей! Почему я должен платить за то, что ты сделала с ними? — слова сыпались из него без остановки. Он ходил из угла в угол, как в день своего внезапного ухода из дома, но в этот раз он выглядел каменным изваянием — весь серый, в сером костюме, с серыми волосами, с серым лицом и серым взглядом. Ольге Алексеевне казалось, что он испытывал её на прочность. Но он ушёл, так и не пообещав ничего. Это не было испытание с его стороны. Это был отказ. Отказ во всём.
— Не звони мне никогда, — сказал он перед тем, как закрыть дверь за собой. Он не хлопнул, аккуратно затворил дверь, мягко щёлкнувшую язычком замка. И Ольга Алексеевна осталась одна со своей бедой. Обращаться больше было не к кому. Кто из людей поможет? Кто поймёт?
На следующий день у сына случился приступ. Его душила рвота, он не успевал отдохнуть между приступами. Ольга Алексеевна судорожно прижимала к себе вспотевшую голову мальчика, зависшую над испачканным тазиком, и плакала. Она с ужасом узнавала картину болезни дочери — картину, ещё не успевшую стереться из памяти и потому особенно страшную. К ней приближался кошмар, от которого, как ей казалось, она уже успела отмахнуться. У кошмара было душное дыхание, ледяной взгляд, металлические инструменты в кривых пальцах. Кошмар шагал по гулкому больничному коридору, входил в помещения с белыми кафельными стенами, на которых угадывались следы гноя и крови, заглядывал в туалетные комнаты, заваленные грязными марлями и сигаретными окурками. Кошмар надвигался, отбрасывая на Ольгу Алексеевну чёрную тень, которая щупала её липкими пальцами и оставляла при этом тухлый запах.
— Нет! — закричала в ужасе Ольга Алексеевна, — Только не это!
— А что? — послышался где–то позади неё едва уловимый голос.
Она обернулась, но никого не увидела. На её руках продолжала трястись голова пятилетнего сынишки, белобрысая, любимая, мокрая, скользкая, горячая. Это голова гудела, наполняя руки Ольги Алексеевны нетерпением и слабостью. Рот Серёжи распахивался с чудовищной частотой, исторгая из тела густую зелёную желчь.
И вот опять тот же институт нейрохирургии. Те же стены, то же томительное, убийственное ожидание.
— Ну что?
— Опухоль!
Теперь надо ждать операции.
— За что? — почти кричала Ольга Алексеевна. За что ей такое горе? За что ей такой крест?
Она сидела на лавочке перед каким–то громадным магазином, витрины которого были залиты светом и цветистыми рекламными буквами. Вокруг шумно сновали люди. Медленно падал снег, орошая прохожих белыми невесомыми хлопьями. По улице неслись нескончаемым потоком автомобили, поднимая из–под колёс грязную пыль. Кипела жизнь. Но Ольга Алексеевна этой жизни не замечала. Её уши были законопачены глухой немотой, в глазах стояла слёзная пелена.
— Что с тобой, милая? — донёсся откуда–то скрипучий голос, и Ольга Алексеевна разглядела сквозь мокрый застенок глаз очертания старушки, остановившейся рядом.
— Вы ко мне? — невнятно проговорила Ольга Алексеевна.
— Тебя я спрашиваю, тебя… Плачешь о чём–то, милая.
— Да, слёзы… — отозвалась Ольга Алексеевна, — это слёзы, бабушка, слёзы моего бессилия. Ой, да ведь я вас знаю! Я вас видела в Бурденко! Вы меня не помните?
— Где я только не бываю, милая!
— Точно! Я вас видела там! Вы со мной разговаривали в тот вечер, когда Доктор отказался делать операцию моей дочке. Вы помните? Неужели не помните? А после того, как вы со мной поговорили, всё стало хорошо, бабушка. Милая бабушка! Поговорите со мной ещё! Я прошу вас!
— Да что ж я такого сказать тебе могу, милая? — удивилась старушка. — Вы нынче все образованные, университетские. Все бизнесом заняты, деньги большие умеете зарабатывать. А я знаю только жизнь. Мне ваша жизнь не знакома. Я знаю только жизнь через жизнь, а не жизнь через удовольствия и через деньги. Что же я сказать тебе могу?
— Бабушка, не уходи. Вы что–то знаете. Вы о чём–то говорили со мной в тот раз, но я позабыла. Скажите мне, почему мои дети болеют?
— Дети?.. Милая, дети и внуки — наша проблема, наша ноша, наш след. Что сделаем мы, то увидим в наших детях. Ты говоришь, болеют они? А как же иначе? За нас иногда расплачиваются наши добрые дети. Они не успевают понять наших поступков, милая, они живут чувствами. А что в человеческом мире может быть сильнее чувств? Что может быть сильнее чувства ненависти? Что может быть сильнее чувства любви? Чувства — это паутина. Всё вязнет в чувствах. Да, паутина, она прибирает к себе всю пыль. Дети забирают у нас наши беды. Дети и внуки нередко отнимают у нас наши грехи, чтобы избавить нас от болезней и смерти. Ты спрашиваешь, почему они у тебя болеют? Разве ты не понимаешь? Ты, милая, живёшь, видя себя только в себе самой. А Господь видит нас всех вместе. Мягкого ребёночка легче сломать, чем закостенелого старика. Вот и достаётся детям за их родителей. И за дедов достаётся, и за прадедов. Быть может, ты устояла перед прегрешениями твоих отцов, а вот дети не выдержали, и досталось им вдвойне и втройне — за дедов и за родителей.
— Как же так?
— Как, того не знаю, милая. А вот точно знаю, что все мы в едином мире существуем. Я кого обижу — от меня волна покатится и от того, кого обидела. Разве мало волны? А там ещё и ещё. Ты большую обиду носишь. Может, разок и простила, но затем снова и снова обиделась. Я твоей жизни, милая, не знаю. Я не могу судить да рядить. Я лишь старуха. Ты пойди к тем, кто понимает в людях.
— А кто понимает, бабушка? Кто может знать всё? Кто подскажет?
Старушка поправила на себе тёмный платок и стряхнула с носа мокрые снежинки. Оглядевшись, она повела худой рукой вокруг себя, словно указывая на что–то, и проговорила: