Стеклянная тетрадь
Шрифт:
Когда моя учёба в девятом классе скатилась на катастрофически низкий уровень, из Дели стремглав прилетела моя мама. Я покинул интернат, навсегда расставшись с его вольготной жизнью, и был в мгновение ока запряжён в ненавистную мне упряжку школьного образования. Никогда воз знаний не казался мне столь тяжёлым, почти неподъёмным. Мне пришлось зубрить наизусть фразу за фразой, параграф за параграфом, страницу за страницей, чтобы в конце концов не только сбросить все задолженности, но и превратиться из двоечника в твёрдого хорошиста. Мне не разрешалось гулять с друзьями, слушать музыку, разговаривать по телефону. Каждый день после
Признаюсь, что без церберовского отношения ко мне матери я бы не выплыл из болота моих двоек и троек. А если бы я не выплыл, то я никогда не поступил бы ни в один институт. Мать сумела–таки вернуть меня на дорогу, от которой однажды отвратила меня своими истериками. Это не значит, что я полюбил учёбу. Нет, учебный процесс сделался для меня почти ненавистным с раннего детства, в школе я чувствовал себя ущербным. Но я осознал, что через учёбу надо пройти, чтобы в дальнейшем кое–что получилось. Возможно, самым весомым аргументом во всей этой истории был вопрос, который мне задала мать, буравя меня холодной сталью своего взгляда:
— Ты намерен учиться или хочешь отправиться в армию? Если ты полный дурак, то отправляйся бегать по окопам! Хочешь быть дураком — будь им!
Юрвас выразился по этому поводу деликатнее:
— Зачем тебе терять два года попусту? Отвыкнешь сидеть за учебниками, а после армии придётся снова приучать себя к этому. В институт всё равно надо поступать, ты уж поверь мне, школьных знаний не хватит ни на что. Но если же ты хочешь в армию, тогда ничего не поделаешь…
В армию я не хотел. Я был сыт по горло начальной военной подготовкой в школе. Я ненавидел и презирал нашего щуплого военрука, с упоением заставлявшего нас маршировать на заднем дворе школы. Помню, как однажды он устроил нам военные учения на пустыре и заставил всех ползти на брюхе через мусорные кучи. Когда я дополз до россыпей битых бутылок, я поднялся и хотел просто перешагнуть их, но военрук приказал снова лечь и ползти. В результате я в нескольких местах распорол ногу кусками стекла.
Мысль о том, что в армии таких военруков будет значительно больше, быстро отрезвила меня.
Что касается учёбы в институте, то про это можно написать отдельную книгу, но сейчас я не буду касаться МГИМО.
Я уже был женат и работал в Министерстве внешней торговли, когда узнал, что Юрвас заболел. Он находился в Женеве.
Поначалу я стал замечать какие–то странности в отцовских письмах. Где–то слова были написаны неправильно, где–то падежи употреблялись не те. Я относил всё это на счёт нехватки времени — ну, торопится человек, вот и ляпает ошибку за ошибкой. Но однажды отец сообщил, что с ним что–то не так. Что именно, он не указал. Написал только: «Со мной что–то странное происходит».
Как–то раз я набрал номер их телефона и вдруг вместо нормальной речи Юрваса услышал нечленораздельные фразы. Это было похоже на белиберду, которую несёт клоун, стремясь развеселить зрителей. Но Юрвас не был клоуном, и я не понял ровным счётом из его слов. Это были хорошо проговоренные фразы, но лишённые смысла. Слова в них были насованы абы как.
Врач в советском Представительстве поставила диагноз — осложнение после перенесённого на ногах гриппа и направила в госпиталь. Женевские
И тут диагноз — опухоль.
После первой операции Юрвас быстро пришёл в норму, стал смеяться, разговаривать, шуметь. Он очень хотел вернуться в Женеву и продолжить работу и поэтому всё время давил на врачей, чтобы ему написали нужную справку. Но спешил только он. Врачи не торопились.
Однажды мы, возвращаясь из гаража, попали с ним под дождь. Вода хлынула с неба внезапно, будто кто–то наверху открыл шлюзы и решил затопить Чертаново. Юрвас сбросил башмаки и остановился, наслаждаясь тяжёлыми каплями. Лужи вокруг нас пузырились.
— Как чудесно, Андрюха! — сказал отец. — Как давно я не стоял вот так под дождём!
И мне было радостно, что я мог находиться возле него. Я не догадывался, что его выздоровление было временным. Опухоль была неизлечимой. Я даже подумать не смел о том, что вскоре Юрваса не станет. Мысли такой не допускал.
Через месяц наступило ухудшение. Вторая операция оказалась неудачной, и Юрвас остался прикован к постели. Он худел день ото дня. Теперь не было сомнений в том, что о выздоровлении речи не было.
Как–то раз он попросил меня о чём–то глазами, промычал что–то. Я не понял и стал выспрашивать, чего он хотел. Одно спросил, другое, уточнил… Он показывал глазами на соседнюю комнату. Я взял его на руки и без труда — он был лёгок, как пушинка — перенёс его в другую комнату. Он указал глазами на шкаф. Я положил Юрваса на диван и открыл шкаф. Показывая ему то одну вещь, то другую, в конце концов нашёл красивую коробку с глиняной бутылкой виски.
— Ты хочешь выпить?
Он отрицательно покачал головой.
— Ты хочешь, чтобы мы выпили это?
Он кивнул. Я не осмелился сказать «выпили на твоих поминках», но я понял, что именно это Юрвас имел в виду.
Вскоре его забрали в госпиталь, где он скончался 24 декабря, не приходя в сознание.
Вспоминая дни его мучительной болезни, я не могу не упомянуть мою мать, ибо она была неотъемлемой частью тех удручающих дней. Она не отходила от прикованного к постели Юрваса ни на минуту. Её преданность достойна того, чтобы её воспели в стихах. Она была рядом с мужем на протяжении всех тех мрачных месяцев, поила его с ложечки, протирала его, пыталась угадывать его слова, разговаривая с ним. Лучшей сиделки Юрвасу не найти было ни за какие деньги. Таково было поведение женщины, которая в течение долгих лет не умела найти с мужем общий язык! Этот общий язык — язык любви — обнаружился в последние месяцы его жизни! Откуда взялась в моей матери эта верность, о которой я и не подозревал раньше? Или это что–то иное, чему я не знаю имени? Загадка изнурительной семейной жизни…
Примерно через год после смерти отца я нашёл, перелистывая одну из его телефонных книжек, страницу, где было написано: «Нина, Андрюша, Юля, прощайте…»
Эти слова он успел написать до второй операции, после которой стал неподвижен. Значит, он понимал, что болезнь не отстанет и что жить ему оставалось недолго. Эти слова поразили меня в самое сердце. Они прозвучали словно из потустороннего мира. Возможно, они произвели на меня даже более сильное впечатление, чем сама смерть отца.
Наступила тяжёлая полоса мрачнейшего настроения.