Степан Разин. Казаки
Шрифт:
– Сокол ты мой!.. Ванюша…
И мягкие, жаркие губы, поцелуй которых всегда так пьянил его, уже искали его губ.
– Лапушка ты моя… Радость бесценная…
– Дай мне крест, что никакой зазнобушки нет у тебя там.
– Есть у меня только одна зазноба… – жарко обнял он её. – Вот она!
– Дай крест!..
– На… – широко перекрестился он на иконы. – И вот тебе слово моё: ежели подождёшь ты меня здесь спокойным обычаем, – больше месяца я не пробуду в отлучке, – то, приехавши, мы будем с тобой думу накрепко думать, как нам со всем этим развязаться и зажить по-новому, по-хорошему…
– Верное слово? – восхищенная, прижалась она к нему.
– Верное слово!..
– Дай
– На, на, на!..
– Ну, ладно, поезжай… – сказала она, вдруг опять заплакав и улыбаясь. – А я буду сидеть всё у окна да на Волгу смотреть: не бежит ли сверху стружок золотца моего, моего милого?… А ежели к сроку тебя не будет, так и знай, я поеду за тобой…
– Лапушка, ненаглядная… Да разве есть сила, которая оторвала бы меня от тебя?… – словно пьяный, шептал он жарко. – Нет, нет, потом… ночью… Ждут меня казаки с обедом… Распорядиться надо… Ну, до ночки!
И, весь в огне, он вырвался от неё, шатаясь, выбежал в сени и загрохотал по своей привычке каблуками по лестнице.
Под стенами города уже горели костры, на которых в черных закоптелых котлах варилась похлебка. Казаки жались ближе к стенам, в холодок: солнце пекло невыносимо. Царицынцы не уходили и, точно заколдованные, смотрели на привольное житье казацкое. Бабы, подпершись рукой, смотрели на Степана собачьими глазами и переговаривались:
– Батюшка… сокол-то наш…
– А у нас тут, бабыньки, прохожие люди останавливались, дак сказывали, что быдто объявился на Москве Никон, что ли, какой-то, пёс его знает, и быдто, вишь, хочет он, собака, себя наместо Христа поставить, чтобы все ему поклонялись. Вот и поднялся Степан Тимофеевич вере православной на защиту…
– Что говорить! Орёл… Ишь, как похаживат да покрикиват, – что твой воевода царскай!..
– А бояре, вишь, стакнулись все семеро, чтобы семью царскую извести и чтоб опять народ православный весь под себя забрать. Ну, а казаки они на это несогласные…
– Гляди, гляди, бабыньки: водки-то сколько казакам привезли… Нюжли всю вылакают?
– О-хо-хо-хо… – тяжело вздохнул плотный посадский, который молча исподлобья смотрел на шумный табор казацкий. – Вот тут и послушай дур… Наместо Христа… все семь бояр… – передразнил он. – Идёт атаман казацкое устройство везде установить, чтобы всякий всякому ровней был и чтобы всё у всех было обчее… А они: семь бояр!.. Вера православная!.. Дуры вы были, дурами и остались…
– Га!.. – враз взъелись бабы. – Вишь, какой умник выискался! Наел загривок-то и величается: я ли, не я ли… А кто ты? Нашему пёстрому кобелю троюродный брат…
Посадский плюнул и молча скрылся в толпе.
– Ага, не любишь!.. – засмеялись бабы.
Костры закидали песком и водой залили. И вокруг пышущих, вкусно пахнувших котлов уселись казаки. Десятские разносили водку. Казаки крестились, молодцевато хлопали по чарке и дружно погружали ложку в котлы. Степан и старшины обедали тут же, под башней, в холодке.
– А слышал, дружок-то твой старинный помирает? – спросил Ивашка.
– Какой дружок? – сказал Степан.
– А отец Арон, казначей…
– Вправду помирает али, может, озорует только? – засмеялся Степан.
– Поозоровал он за свой век вдоволь, а теперь, видно, взаправду помирать взялся… И не встаёт…
– Надо будет попрощаться сходить…
– Настырный старик… И такое иной раз соврёт, индо ахнешь…
– Много нынче в людях дерзания всякого развелось… – сказал отец Смарагд, уписывая вкусную похлёбку. – Все один другого переплюнуть стараются…
После обеда казаки вздремнули, кто где мог, а потом, умывшись, взялись дружно за приготовления к дальнейшему плаванию. И только к вечеру за делами выбрался Степан в Троицкий монастырь проститься с отцом Ароном. И жаль немного было старика балагура, и тянуло как-то любопытство: точно прикоснуться к смерти хотелось…
Дверь в келью отца Арона была отворена настежь. Степан остановился на пороге: в келье полно было монахов, и тонких, и толстых, и позеленевших старцев, и румяных послушников с волосами копной. В переднем углу горели кротко лампады, и сурово смотрели из-за них тёмные лики старинных икон. И было в комнате торжественно тихо. На шаги Степана монахи обернулись было, но тотчас же снова обратились к кровати, с которой слышались тихие, редкие, но мучительные стоны. Монахи слегка расступились, и Степан очутился около кровати, на которой лежало что-то огромное, жёлтое, волосатое и страшное. Кудлатая голова была запрокинута назад, чуть видные глаза были обращены на осиянные светом иконы и была в этих глазах немая, исступленная, бешеная мольба.
– Отец Арон… – тихо позвал один из монахов умирающего. – А, отец Арон?
Тот медленно перевёл на него свои трудные глаза.
– Вот дружок твой, атаман Степан Тимофеич, проститься с тобой пришёл… – продолжал так же тихо монах. – Может, что прикажешь ему?…
По жёлтому, волосатому, налитому лицу прошло недоумение, усилие. Глаза на мгновение остановились на лице невольно подвинувшегося вперёд Степана, но не мелькнуло в них ничего старого, знакомого, человеческого. И Степан вдруг, холодея, почувствовал себя крошечным и ничтожным, как песчинка, все его дела показались ему пустыми в сравнении с тем, что происходило тут. И снова трудные глаза обратились к тихим огням в переднем углу, и снова налились немой, бешеной, исступлённой мольбой – неизвестно о чём. А жёлтые, налитые, мохнатые руки, теперь больше похожие на лапы какого-то страшного зверя, стали тоскливо перебирать на груди легкое грязное покрывало, от которого шёл нестерпимый дух.
– Кончается… – тихо уронил кто-то.
Сзади произошло движение, и один из монахов вложил осторожно в мохнатые лапы горящую восковую свечу. Послышался шёпот молитвы. Заплывшие глаза с немой, исступлённой бешеной мольбой смотрели, не отрываясь, на тёплые огни и – тускнели, тускнели, тускнели… Послышался глухой рокот в груди, оборвались стоны, и всё застыло. Монахи тихо крестились. В остановившихся, остекленевших глазах сияло отражение вечных огней…
Степан на цыпочках осторожно вышел из кельи. Монастырский колокол унывно возвестил всему Царицыну о преставлении раба Божия отца Арона…
XXIV. В Усолье
И с утра уже толпились у казачьих стругов царицынские люди, а в особенности у большого струга, на котором, как говорили, хранилась несчётная казна казацкая и около которой день и ночь стояли на часах с обнажёнными саблями старые казаки. И не одна казацкая и посадская голова, глядя на этот струг, затуманилась думкой: ахнуть бы как у этих чертей казну их да и махануть куда подальше… А они – хрен с ними!.. – ещё себе добудут… Не меньшее, чем струг с казной золотой, всеобщее внимание возбуждали ещё два больших судна, вдруг появившиеся в казацкой флотилии: одно было всё обтянуто красным сукном, а другое – чёрным, а на корме у обоих поставлен был эдакий крытый шатёр. И возбуждённо, с большой опаской передавали все на ушко один другому, что красный струг заготовлен под молодого царевича Алексея, про которого бояре распустили слух, что он помер в генваре этого года и которого казакам удалось у бояр выкрасть, а чёрный под самого патриарха Никона, которому удалось скрыться от бояр и который не сегодня-завтра должен прибыть в Царицын.