Степкино детство
Шрифт:
— К чему приставлен — за тем и смотри. Бочки у вас, у чертей, рассохлись, кишки в дырьях. Дочиста сгоришь с вами, с чертями!
На ступеньках участка Ларивошка приостановился, выстроил Васену, Бабая, Степку, Рахимку в ряд. Скомандовал: «Ма-арш!» — и открыл узкую, скрипучую дверь.
И яркий летний день сразу пропал, остался где-то за дверью. Как сквозь темное стекло, Степка видел перед собою длинный узкий коридор. По обеим сторонам коридора под низким сводчатым потолком чернели помеченные номерами впадины грязных, тяжелых дверей. Из проделанных в дверях окошечек с решетками вырывался
Растрепанная баба с багровыми синяками вокруг глаз, вдавив в решетку нос и губы, хрипела:
— Эй, воробышки, дай двугряш! Эй, карманчики-чики-чики, дай курнуть! — и, не дождавшись ответа, плевала в мальчиков мелкими плевками, цыкая сквозь сжатые зубы.
Молодой татарин с кудрявым завитком, выпущенным из-под тюбетейки, тыкал кулаком в решетку и, быстро-быстро перебирая губами, что-то бормотал по-татарски.
— Это вор, — шепнул Васене бледный Бабай, — наша алаша прошлым годом воровал. Опять алаша обещается воровать. Ай, яман, яман [12] .
12
Яман — плохо (по-татарски).
От крика, от гогота, от хрипа растрепанной бабы Степка съежился весь и, цепляясь за мать, спрашивал ее:
— Мама, мам, и нас гуда, за решетку? С ворами?
Васена, согнувшаяся, присмиревшая, чуть слышно отвечала ему:
— Молчи, сынок, молчи… Наделали мы с тобой делов. Сами в беду влезли. Что-то теперь будет с нами? Что будет?
Один за другим шли они по темному коридору. Только какая-то полоска светилась в глубине, пересекая сумерки.
— Стой! — крикнул Ларивошка, и голос его раскатился под сводами.
Коридор кончился глухой стеной. Светившаяся в темноте полоска оказалась узкой щелью в стене, пробитой высоко под потолком. Сквозь щель пробивались с улицы косые лучи пыльного солнца, чуть освещая конец коридора.
За железным столом, привинченным к глухой стене, сидел старик и, низко пригнув сухую шею, хлебал деревянной ложкой из медного солдатского котелка щи. На груди старика покачивалась круглая медаль; рядом с котелком лежала большая связка длинных отполированных ключей.
«Вот этими-то ключами все люди в тюгулевках и заперты», — прижимаясь к матери, подумал Степка.
— Ну-кося, Минеич, прими-ка новеньких! — крикнул старику Ларивошка.
Минеич, не отрываясь от котелка, сердито покосился на Ларивошку.
— Прими! А куда? За пазуху к себе, что ли?
Он положил ложку на стол и вытянул из-за обшлага какую-то бумагу.
— Видал рапортичку? Воров мужского пола — сорок, воровок женского пола — двадцать две, пьяных — осьмнадцать, в этап для выяснения личности — пятеро, смертельные побои с вырыванием волос на голове — трое, смутьян — один. Вона… на ящике сидит, — ткнул Минеич ложкой в темный угол коридора. — Пустой каморы нет, а с прочими смутьянами не велено сажать. Отдельную камору им подавай, вроде политиков…
Ларивошка отвел рукой рапортичку Минеича.
— Это нам не касается. Привели — и должон принять. Ты — ключник, ты отвечаешь.
И, повернувшись к Чувылкину, он распорядился:
— Доложишь ужо, Чувылка, его благородию. А сейчас — кругом арш!
Городовые повернули правое плечо вперед и зацокали по коридору коваными сапогами.
Степка не отрывая глаз смотрел в тот угол, куда Минеич ткнул ложкой. Какой он такой — смутьян?
На груде узлов сидел маленький человек в холщовой просмоленной рубахе, без пояса, в длинных сапогах-бахилах и все прикладывал к своей темноволосой голове красную тряпку. Приложит тряпку к голове и посмотрит на свет, приложит — и посмотрит.
По его высоким сапогам, завернутым выше колена, и просмоленной рубахе Степка сразу догадался: «Конопатчик это, они в слободке живут и на Ново-Пристанской».
Конопатчик и не взглянул на новичков, которые не зная, куда себя девать, столпились около стола. Он все прикладывал к волосам тряпку и бормотал какую-то невнятицу:
— Кровь. Кровищи-то сколько. Ладно, анафемы. Повремените. Скоро уже, скоро…
И вдруг он перестал бормотать, поднял кверху большой, узловатый кулак с зажатой в нем тряпкой и завопил на весь коридор:
— Эй ты, мздоиматель и грабитель, когда подохнешь?
«…охнешь!» — отдалось под сводами коридора.
Еще не замолкло эхо, а из какой-то камеры раскатилось по всему коридору:
— Эй, фараоново отродье, теши доски, готовь гроб…
Но ключник как ни в чем не бывало взял со стола ложку и опять принялся за свою похлебку. Он ел не торопясь, со старческой медлительностью поднимая ложку ко рту и не обращая внимания на стоящих перед ним людей.
Выхлебав щи до донышка, ключник облизал ложку, потянул к себе связку ключей, встал и закрестился на правый угол. Там еле виднелась облупленная икона с распятым длинноногим Христом.
— Благослови, бог наш, милуяй и питаяй нас от юности нашей, даяй пищу всякой плоти, — отчеканивая по-солдатски, точно рапорт отдавал, молился старик, крепко сжав в одной руке ключи, а другой размашисто крестясь.
Во городе во Казани Полтораста рублей сани, —затянул вдруг в своем углу конопатчик. И, так же вдруг оборвав песню, сказал как ни в чем не бывало Минеичу:
— Это я назло тебе, мздоиматель, — не суйся к богу!
Ключник задумчиво задержал на лбу три пальца и, скосив злые глаза на конопатчика, зашипел, будто где-то на каленое железо плюнули:
— Мало тебя вчера лупцевали? Ужо добавку получишь.
И опять зарапортовал, кротко глядя в правый угол:
— Господу нашему Иисусу Христу поклоняемся со святым духом во веки аминь..
Сзади снова раздался топот подкованных сапог. С того конца коридора, от дверей, шел городовой, но не Ларивошка и не Чувылкин, а какой-то другой, похожий на пристанского грузчика, остриженный в кружало и в красной рубахе, заправленной в форменные штаны с кантиками. Еще не доходя до железного стола, городовой позвал ключника: